неспешность, даже нелепый халат, здесь, на кухне, приобрел домашний, уютный смысл. Дино разлил чай, свежий и ароматный, я давно не пила чай. Мы сели, нас разделял стол, иногда я опускала глаза на прорезь чуть разошедшегося халата, я могла разглядеть каждый спутанный волосок на груди и снова подумала: как жаль, что все так быстро закончилось.
— Знаешь, — сказал Дино без перехода, — у меня действительно давно не было женщины.
— Почему? — спросила я. — Ты ведь, — я покачала головой, подыскивая слово, — ты симпатичный. К тому же в театре наверняка много красивых женщин.
Он пожал плечами:
— Не знаю, наверное, ждал тебя, не хотел размениваться. Я внутренне поморщилась, фраза казалась избитой. Но Дино, будто прочитав мои мысли, протянул руку и накрыл мою, и я снова, как дура, вздрогнула.
— Глупо звучит, но я действительно ждал тебя. Я это понял сразу, когда увидел тебя, мгновенно, не знаю как. — Он пожал плечами, и я поверила. — Я не знаю, как объяснить, слова все упрощают, но в тебе есть… я не знаю, я не могу назвать… что-то только для меня. Понимаешь?
— Энергия? — вдруг вспомнила я.
— Наверное, — кивнул он и улыбнулся. — Ты ведь привлекаешь внимание, но не в этом дело, привлекательных вон сколько вокруг. А в тебе есть, — он даже прищелкнул пальцами, он снова жестикулировал, — отступление от красоты. Точно, именно отступление, которое тоже создает красоту, но другую, нестандартную. Так однажды Альфред на репетиции, — я не поняла сразу, о ком он, и Дино догадался, — Альфред, режиссер, ты видела его сегодня, седой, с костылем. Так вот, он сказал, что красота шаблон-на. Он одной актрисе объяснял, которая играла красавицу. Актриса и сама хорошенькая, но Альфреду не нравилось, как она играет, и он сказал, что та пытается быть шаблонно красива, в то время как важен отход от красоты. Он смешно ей объяснял. Сказал, что стандарт сам по себе не красив и не интересен. «Например, ни метр, ни килограмм не красивы, поскольку они стандарт. Вот и ты старайся, — посоветовал он ей, — уйти от стандарта, старайся не быть метром или килограммом, стремись быть чем-то неизмеримым». Правда, хорошо сказал?
— Он убедил ее?
— Да, она хорошо сыграла. Все дело именно в том, чтобы нащупать нить,
— он перебрал пальцами, как бы растирая что-то, — найти изюминку.
Я отхлебнула чай, он остыл и утратил аромат, но по-прежнему бодрил.
— Так и с тобой, ты не красива красотой манекенщицы, в тебе другое, неизмеримое, заоблачное. Но ты именно в моих облаках.
— Откуда ты знаешь? — спросила я.
— Ты ведь сама сказала, энергия. А потом я чувствую, я ведь артист, это моя работа — чувствовать.
— Тебе сколько лет? — спросила я почему-то.
— Тридцать один.
Он был на три года старше меня. Мы молчали, Дино смотрел на меня, мне стало неудобно, столько страсти вмещал его взгляд.
— Знаешь, ведь даже Джоконда некрасива.
Я сначала не поняла, при чем тут Джоконда? Но потом до-гадалась.
— Она некрасива, более того, зла. Если смотреть внимательно, замечаешь, как она высокомерна, как недобро усмехается. Она страшна в своей некрасивости. Но она тоже улет в запредельное…
Он опять жестикулировал, мне нравились его руки, халат задрался, освободив их до локтя, хотя про Джоконду и про заоблачное больше не хотелось.
— Я поняла, — улыбнулась я и снова опустила голову. Мне было неловко, так он смотрел на меня.
— У тебя пронзительный взгляд, — сказала я, — как будто ты раздеваешь меня.
— Я раздеваю тебя, — согласился Дино.
— Зачем? — Я не хотела ехидства, но все же не смогла удержаться. Но он не заметил.
— Потому что я хочу тебя, — сказал он как само собой разумеющееся.
Дино встал, и как бы в подтверждение его слов я увидела сильно оттопыренную полу халата. Он взял меня за руку и потянул к себе.
— Нет, нет, — сказала я, отстраняясь, — я тебя больше не трогаю.
— Можешь трогать, — улыбнулся он, — ничего не бойся.
— Вообще ничего? — Я подняла глаза и заглянула в его лицо.
Он кивнул.
Я давно уже стою, не двигаясь, прислонившись к стволу большого, где-то наверху разбросанного в разные стороны дерева. Но здесь, внизу, оно стройное и прямое, хотя совсем не молодое, если судить по его толстой, непробиваемой коже. Я, наверное, остановилась оттого, что не смогла совместить свой шаг с шагом воспоминаний, видимо, движения мешали и потому должны были отступить.
Я не понимаю, где я нахожусь, куда я забрела, меня окружает совершенно незнакомый лес. Я вообще не могу долго воспринимать лес по его составляющим, по всем этим веточкам, листикам, корешкам, его слишком много для моего зрения, и потому он быстро сливается для меня в единую неразборчивую массу. Я не различаю ни отдельных деревьев, ни кустарников, ни хвои, а только все в целом, шумящее и возбужденно волнующееся где-то там наверху.
Я оглядываюсь вокруг, становится прохладно, да и вообще пора выбираться. Я прищуриваю глаза, чтобы разделить зеленые, бурые, желтые наплывы и расставить их по местам. Потихонечку определяются корявые переплетения, я могу уже различить выпуклые наросты на стволах, траву, ягоды, даже паутину. Под ногами оказывается тропинка, зыбкая, едва различимая примятость, теперь остается решить, в какую сторону идти. Собственно, мне все равно, тропинки, как правило, куда-нибудь приводят. Как правило, усмехаюсь я и направляюсь туда, где чуть светлее от разряженности деревенеющих тел.
Разряженность не обманывает, и сначала прорывается свет, как яркое белое на белом тусклом, цвет на цвете, свет на свете. Я люблю этот прием, особенно у Ван Гога в подсолнухах, желтое на желтом, грязное желтое на желтом чистом, только и всего. Так и здесь. Деревья разжались, и вместе с ними отошла окутывающая неразбериха леса, и свет ринулся в это освобожденное пространство яркостью незащищенного, раскрытого настежь неба.
Конечно, я знаю это место, я была уверена, что не потеряюсь, как можно заблудиться в дружественном царстве? Ну да, вот за тем лесным выступом будет дом, а потом небольшой луг, а потом поле, на нем постоянно что-то растет, а дальше я не знаю: я дальше никогда не заходила. Это странно, думаю я, ноги сами вели меня сюда, так в ковбойских романах усталый всадник отпускает поводья и лошадь выводит его к жилью. Мои ноги — моя лошадь, усмехаюсь я, они и привели меня к ферме, которая как раз и запасает меня скудным, но свежим рационом.
Я иду к дому, во дворе вихрастый мальчуган лет тринадцати, он подбрасывает вверх бейсбольный мячик и при этом еще ухитряется взмахнуть битой, пытаясь настигнуть ускользающий вниз комочек. Но это трудно, и шарик падает к ногам на землю. Мальчик поднимает мячик, подбрасывает и снова замахивается битой. В его настойчивости мне видится одинокое, тщетное упорство. Тщетность проступает отовсюду: и от хрупкой фигуры, и от нелепых, не находящих ничего, кроме воздуха, взмахов, и от самого двора, и даже от леса, даже неба, все пронизано нескончаемым, жалким одиночеством.
— Давай, я тебе брошу, — говорю я, и он от неожиданности резко поворачивается, он, видимо, не сразу понимает, откуда взялось это нелепое женское чудо в неуклюжей одежде.
Мальчишка ничего не отвечает, а только молча протягивает мне шарик, гладкий и твердый, приятный в руке. Потом он отбегает и встает в позу, развернувшись корпусом и поводя в замахе битой. Почему-то только сейчас, не вблизи, а именно на расстоянии, я замечаю, что все его лицо в веснушках, и это придает его натужной, выученной по телевизору позе милую, детскую беззащитность. Я кладу книгу на крыльцо, давно, еще в школе я неплохо умела бросать бейсбольный мячик, делаю два быстрых шага вперед и бросаю. Шарик крутится в воздухе и уже ныряет под биту, но в это время я вижу, как край ее растворяется в воздухе, тут же раздается всплеск столкновения, и мячик взвивается по дуге вверх. Я бегу за ним, но жухлость травы путается под ногами, и я успеваю пробежать лишь треть расстояния, когда он шлепается в легко вмявшуюся траву.