похожее на то, что на фотографии в свитере. И странно отчужден-ный и жесткий вид, когда он заявлял о своем кредо, как в разговоре о терроре с Ивановым-Разумником. В первой половине двадцатых годов это было самое частое выражение на его лице. Он то и дело принимал решения и что-то отвергал. О чем он тогда думал, я еще не знала, но то и дело слышала, какие он сделал выводы. Они проскальзывали в разговорах с адептами 'нового', вызывая их смех. Им казалось, что Мандельштам страдает негативизмом или болезненной отсталостью. Иногда я начинала думать, что в самом деле здесь пахнет негативизмом: как можно все отрицать, от Лубянки до нэповского трактира с Прониным, бывшим хозяином 'Собаки'?
Я не видела связи между нэповским салоном с Аграновым и Лубянкой. Мне хотелось бывать в салонах, но от жизни я отворачивалась - в этом ужасе жить нельзя, скорее бы все кончилось, какая мерзость... Иначе говоря, именно я утешалась негативизмом, а Мандельштам себе даже такого утешения не позволял, а может, даже не нуждался в утешениях. Он говорил мне: чего прятать голову? Какая есть жизнь, в такой и надо жить. Не нам выбирать... Отголоски этих разговоров мелькнули в стихах, но тогда я их не заметила: юность реагирует на ритм, на целое, но не на мысль. В стихотворении, в котором Мандельштам отказывается считать себя чьим-либо современником, он говорит: 'Ну что же, если нам не выковать другого, давайте с веком вековать...' Значит, у него тоже был соблазн негативизма, но он преодолел его и не позволил себе отвернуться от жизни, какая бы она ни была.
Он 'вековал с веком', не ища утешения даже в негативизме, что все-таки подбадривает, как всякая поза. Из всех, кого я знала, Мандельштам был единственным человеком, до ужаса лишен-ным всяких претензий, абсолютно лишенным позы, беспредельно такой, как есть. Однажды (уже в тридцатых годах) он не без смущения сказал мне, что женщины все-таки что-то из себя изображают, не совсем естественны (попросту кривляки): 'Даже ты и Анна Андреевна...' Я только ахнула: наконец-то он догадался! Обо мне и говорить нечего - выдрющивалась, как хотела, а у Ахматовой негативизм был не только при-рожденным свойством, но и позицией, которую она тщательно разрабатывала, да еще ряд моделей, приготовленных еще Недоброво по образу собственной жены, 'настоящей дамы', для сознательного выравнивания интонаций, поступков, манер. Спасали только неистовый жест, смущавший, но очевидно забавлявший Недоброво, и прирожденная неукротимость. Иначе бы она не стала перворазрядным поэтом. Они всегда неистовы и неукротимы. Без этого нет поэзии.
Мандельштам не знал, что такое 'позиция', потому что всегда был в действии и согласовывал свои слова и поступки только с чувством и мыслью. Отсюда спонтанность, резкие реакции на всякую фальшь и глупость, особенно же на гнусность, с которой мы сталкивались на каждом шагу. Иногда я сочувствовала его реакциям, но чаще мне хотелось привить ему немножко хитрости, маршаковской вкрадчивости, чуточку игры в ласкового медведя, озабоченного тем, чтобы обворожить собеседника.
Полное отсутствие позы, головокружительная естественность, твердость в стоянии на том, где надо стоять (это нравственная, а не социальная позиция), невыгодны для человека, обезоруживают его, подвергают лишним испытаниям. Это своего рода изъян, как и привычка говорить то, что думаешь. Люди богатые и независимые могут себе такое позволить, если они не попали под власть своего круга. Вероятно, только среди русских бар мог найтись Безухов, чтобы поскорее запрятаться в деревню и забыть про господ. В годы нищеты, полной зависимости от начальничков, всеобщего одичания и сначала добровольного, а потом вынужденного рабства такие свойства были губительными, в начале двадцатых годов Мандельштам защищался от людей нужно помнить, кем мы были окружены, - своеобразной петербургской вежливостью, что в своем роде является защитной маской. Но и она отпала, когда наступила настоящая зрелость. Слова: 'тебе, старику и неряхе, пора сапогами стучать', обращенные к собственному стиху, относятся и к человеку, который их сказал. В те годы мы получили сотню на Торгсин[320] на страховой полис моего отца, и у Мандельштама появился отличный костюм, шитый первоклас-сным московским портным. В таком костюме еще легче 'стучать сапогами', потому что ничто не стесняет движении. И можно набивать карманы всякой дрянью, так как они, как их ни наби-вай, все равно не оттопыриваются. Есть ли еще в мире такие портные? Мандельштам сознатель-но надел этот костюм, когда его в мае 34 года увели на Лубянку, но там не помогало ничего, да-же шинель советского дипломата.
Когда он покинул Киев, а я не выехала, как было сговорено, в Крым с Эренбургами, он из-редка вспоминался мне, и всякий раз таким, как я его увидела на сцене театра перед таинствен-ной и дикой толпой. Мне все казалось, что толпа разорвет его, но не в ней таилась опасность. Толпа оказалась несравненно менее опасной, чем организованная жизнь с усмиренными масс-сами.
III. Два полюса
Однажды Мандельштам назвал профессию, которую считал противоположной своей. Дело происходило в Ялте. Мы пошли погулять в Ореанду, и нам встретился случайный московский знакомый, некий Р., большевик из поповичей, про которого говорили, что он живет антирели-гиозными статейками, но, чем он жил, неизвестно. Был он страстным коллекционером на любой брик-а-брак и синей бородой. Р. говорил загадками и непрерывно менял жен. Встретив нас, он потащил меня и Мандельштама к себе знакомить с очередной женой, которая, насколько я понимаю, стала последней. В один из роковых годов она с треском выгнала его из дому и захва-тила себе все коллекции, и он исчез. Специалистка по Индии, она твердо знала, что Ганди предал рабочий класс, а к нам изредка приходила, как я думаю, стукачить. Скрутить такого человека, как Р., она могла только шантажом. Он слишком любил накопленные им старинные безделки, чтобы добровольно отказаться от них и от жилплощади. Видно, и он, таинственный человек, говорив-ший загадками, не выдержал и в минуту тоски проболтался любимой женщине, что не верит газетам. Этого было бы достаточно, чтобы загубить человека в самые, как говорила Ахматова, 'вегетарианские времена'. Изгнание произошло в самом начале тридцатых годов. Дальнейшей судьбы Р. я не знаю. Уцелеть он мог только чудом: интеллигент и остроумец, ловко сдерживав-ший шутки, он принадлежал первому набору революционных кадров и не мог не погибнуть в предвоенные годы, когда произошла полная смена аппарата.
В день нашей встречи в Ореанде мы только смутно предчувствовали будущее и надеялись (как все надеются сегодня - в 1970 году), что вершина жестокости и гнусности уже достигнута и должно пойти на смягчение. Дураки всегда надеются. Р., пожалуй, ни на что не надеялся. Он лучше нас знал, с кем имеет дело, и спасался, как многие, легкой иронией. Мы стояли вчетвером перед домом на сухой земле Ореанды. Она напоминала Мандельштаму восточный берег, под-линный Крым без кипарисов и дешевой южной декорации. Р. с удовольствием рассказывал - он любил пакостные рассказы, - как случилось, что в Ореанде не разбили пышного парка: какие-то великокняжеские трюки со страховыми обществами, поджогами и премиями... Вранье или правда, мне все равно... Разговор совершенно безопасный даже при специалистке по Индии, поводившей бедрами и улыбавшейся, потому что бросал тень на правящий слой дореволюцион- ной России. Я завидовала 'индианке', что она не стесняется поводить бедрами, Мандельштам равнодушно слушал трепню Р., но тут мы услышали нечто, заинтересовавшее нас обоих. Р. сказал, что прошлую ночь провел в Ялте с человеком противоположной Мандельштаму профес-сии. Мандельштам по своей привычке кивнул и ничего не спросил. На обратном пути я полюбо-пытствовала, что это за противоположная профессия. 'Актер, вероятно', - сказал Мандельштам. Я бы, скорее, подумала, что Р. имел в виду чекиста, но Мандельштам усомнился, что принадлежность к органам можно считать профессией. Для Р. было бы слишком примитивно противопоставлять тюремщика и потенциального арестанта. Что бы ни думал Р., для меня неважно, а существенно то, что Мандельштам считал актера антиподом поэта.
Я думаю, что, противопоставляя актерский и поэтический труд, Мандельштам прежде всего имел в виду отношение к слову, к поэзии, к стихам. Актерское чтение стихов Мандельштам назвал 'свиным рылом декламации'. Когда мы познакомились с Яхонтовым, который оказался нашим соседом через стенку в лицее (Царское Село), Мандельштам сразу приступил к делу[321] и стал искоренять актерские интонации в его композициях в прозе, а главным образом в стихах. С Маяковским Яхонтов более или менее справлялся, потому что слышал на вечерах авторское чтение, но Пушкина читал по Малому или Художественному театрам. Мандельштаму понра-вились Гоголь и Достоевский в голосе Яхонтова, а сам Яхонтов показался не актером, а 'домо-чадцем литературы', который так проникся Акакием Акакиевичем и Макаром Девушкиным, что стал их живым представителем в новой жизни. С тех пор пошла