– Я в Тавельцево уехала, – перебила она. – Час на электричке. Ведь Берта Яковлевна тебе об этом рассказала, правда?
Когда в их доме на Ермолаевском снова начались аресты, хотя еще даже война не закончилась, Таня поняла, что отец был прав и спасение – вернее, надежда на спасение – состоит для них с мамой в том, чтобы уехать из Москвы. И единственной возможностью показался ей отъезд в Тавельцево. Конечно, это не называлось «как можно дальше», но ничего другого ей в голову не приходило. Ну не уедешь же куда-нибудь в белый свет на Крайний Север, когда мама беременна на последних месяцах!
Можно было, конечно, попробовать обосноваться в Тамбове, где ей помогли бы друзья – за четыре военных года, что она там прожила, их у нее появилось немало. Но Таня решила, что это слишком большой город для того, чтобы никто там не обратил внимания на жену и дочь изменника родины. А Тавельцево тогда, в сорок пятом, было глухой деревней, и дом, который отец купил перед войной, казался ей единственным надежным местом для незаметной жизни.
А маме необходимо было спокойствие, хотя бы внешнее, потому что отчаяние, в которое она впала, когда отец пропал без вести, было неизмеримо. Она твердила, что так и знала, что когда она все-таки вырвалась из Новосибирска и успела встретиться с ним в Москве, то чувствовала, провожая его обратно на фронт, что они больше не увидятся, и это ее страшное предчувствие оправдалось, и зачем же ей теперь жить, зачем же теперь все… Таня бросила университет, увезла ее в Тавельцево, с трудом устроилась уборщицей в деревенскую школу.
Перед тем как уехать из Москвы, она и зашла к Берте Яковлевне, соседке Саффо. И была уверена, что пунктуальная старушка рассказала об этом Жене.
– Ведь рассказала? – повторила она.
– Ну, рассказала, – нехотя подтвердил Женя. – А что ты на меня так смотришь? – В его голосе прозвучал вызов. – Теперь-то легко рассуждать! А тогда? Мало мне было фамилии этой – кто ж знал, что дед понтийский грек был, а их же всех после войны высылали! – мало что Димка пропал, так еще с тобой бы я тогда…
Он наверняка хотел сказать «связался», но все-таки не сказал. Таня удивилась этой неожиданной деликатности.
– Я летать хотел, – жестко, зло проговорил Женя. – Летать! Я об этом с детства мечтал, понятно?
– Понятно, – усмехнулась Таня. И, не удержавшись, напомнила: – От русской, как ты ее называешь, болезни тебя эта прекрасная детская мечта, однако же, не удержала.
– Слушай, вот учить меня не надо, ладно? – поморщился он. – Насчет этого меня, знаешь ли, партком учил, когда жена туда телегу накатала.
– Тебя поздно учить, – пожала плечами Таня.
«Неужели я его хотела? – думала она, глядя, как он надевает туфли, нервно дергает узлы на шнурках. – Вот сейчас, всего полчаса назад? Как странно… А может, я его и тогда только хотела? – вдруг пришло ей в голову. – Тогда, перед войной. Только не понимала тогда, что просто хочу его, не больше. Да в семнадцать лет ведь и не бывает «просто хочу» – только любовь бывает…»
Женя наконец обулся, так и не развязав шнурки. От этого туфли наделись на ноги криво и чуть не свалились, когда он шагнул к окну.
– Я лучше через окно, – объяснил он, хотя Таня ни о чем его не спрашивала. – Ну, пока.
Она не знала, как с ним проститься. Что ему сказать – до свидания? Свидания с ним ей совершенно не хотелось, и она была уверена, что никакого свидания у них больше не будет.
– Прощай, – сказала она наконец.
Все-таки когда-то они читали одни и те же книжки. Может, он не совсем еще забыл тот светлый дух, который ими тогда владел, и правильно поймет это старомодное прощальное слово: прощай – значит навсегда, без обещания встречи.
Порыв… Но насколько хватает юношеского порыва? На Женину жизнь его не хватило точно.
Он ничего не ответил. Таня смотрела, как колышется, дав ему уйти, белая оконная занавеска.
Глава 19
Ночью она проснулась с криком. Сон был так реален, что она не только видела его во всех деталях, но и слышала каждый его звук.
Перед ней простиралось заснеженное поле. Оно было бескрайним, как в сказке. Но уныние, которое охватывало при взгляде на это поле, было совсем не сказочным. По полю шли танки. Таня видела, как они подходят все ближе, от них было не скрыться, просто некуда здесь было скрыться от них. Она услышала конское ржание, тревожное, растерянное; так ей показалось. Потом раздался долгий, пронзительный какой-то визг, свист, и сразу вслед за этим звуком все вокруг загремело, взметнулись в воздух черные комья земли. И вместе с этими комьями словно бы взлетела в воздух она сама.
«Ты хотела знать, как он погиб? – Она услышала суровый голос у себя внутри, но это был не ее голос. – Что ж, смотри!»
Теперь она видела поле сверху, с птичьей высоты. И, несмотря на такой дальний взгляд, видела Диму ясно, как будто он стоял прямо перед нею. Она видела его лицо – оно было темным от пороховой гари, и глаза казались на нем совсем светлыми. Странно, но взгляд их был не тревожный, не испуганный и не суровый, каким мог бы он быть в бою, а такой, который Таня знала всегда: ясный, серьезный, внимательный. Дима смотрел вперед, на поле, которого Таня теперь почему-то уже не видела, только догадывалась, что там происходит что-то страшное. Конь бился рядом с ним на развороченной земле – она не видела и коня, но знала, что он там, потому что оттуда, от земли, раздавался предсмертный конский хрип.
Дима смотрел вперед этим своим единственным, ясным, любимым взглядом, смотрел на Таню, она видела его лицо прямо перед собою и всего его одновременно видела с высоты, она хотела вскрикнуть, ворваться в ту страшную жизнь, которую ей вдруг показали, – и не успела. Визг и свист раздались снова, и после них… Все пространство, которое она видела, в котором был Дима, мгновенно сделалось одной сплошной черной стеной, а потом – бездонной черной ямой.
И над этой черной ямой раздался ее крик, и яма эта стояла у нее перед глазами, когда она, вся дрожа, мокрая от холодного пота, сидела на кровати и сжимала руки, как будто надеялась, что физическая боль, которую она сама себе причинит, сможет вырвать ее из этого ужаса.
«Я не верила, что он может погибнуть! – сквозь рвущиеся изнутри слезы подумала она. – Он казался мне само собой разумеющимся, я не замечала его, как… Как небо не замечала, как папу, я ведь и папу не замечала в своей жизни, просто было в сердце, что он есть, всегда был, и есть, и будет… А его нет! И Димы нет. Он погиб, Дима, потому что я не думала о нем, ничего о нем не понимала!»
Она вспомнила, как он уходил тогда в Тамбове по улице, ведя коня в поводу, а она смотрела ему вслед и уверена была, что он не погибнет. Какая глупая, подлая, хранящая себя в покое уверенность!
«Я ничего не понимала в своей жизни, – с отчаянием, с ненавистью к себе думала Таня. – Ничего, что было в ней главным, что счастьем было, единственным счастьем…»
Все воспоминания, которые до сих пор лежали в ее душе под спудом, которые она не позволяла себе оживлять – потому, наверное, что понимала свою страшную ошибку и свою вину, – все они теперь вырвались на волю и заполнили, ей казалось, не только всю ее внутри, но и все пространство вокруг.
Она вспоминала теперь все, что казалось ей когда-то маловажным, что не замечалось даже. Вот, вспомнила, как Дима попросил, чтобы она проводила его тогда в Тамбове до улицы. Ведь ей тогда грустно становилось, как только она думала о последней минуте – когда он выйдет из комнаты, и она опять останется одна, – и он понял это, почувствовал, как всегда чувствовал все, что происходило с нею, и убрал эту тягостную минуту, растворил ее в утреннем воздухе, сделал незаметной, долгой, длиною с улицу – и исчез в утреннем тумане с той же легкостью, с какой вошел когда-то в Танину жизнь.
Он делал все, чтобы ее жизнь была легкой и счастливой, но мало он мог для этого сделать, потому что она не замечала его в своей глупой девической слепоте, считала само собой разумеющимся, что он есть на свете.
А теперь его нет, и жизнь ее пуста. И другою уже не станет, потому что она сама отказалась от счастья, которое судьба преподнесла ей ни за что, с немыслимой щедростью.
Таня встала, открыла ящик письменного стола. Папка с рисунками, которую Дима оставил ей в Тамбове, лежала под тетрадями студенческих конспектов. Она вынула эту папку, открыла.