России». Недурно можно завернуть. Борис Кириллович по обыкновению несколько увлекся прожектированием, но суховатое покашливание Лугового вернуло его к реальности.
— Маршрут разрабатываете? — поинтересовался Луговой. — Увлеклись, я вижу. Не забудьте жену захватить. Нравы теперь в Московии суровые — вас не достанут, жене солоно придется.
А Ирина-то, Ирина моя. С собой брать? А дочка? К бабушке? Всю жизнь без папы и мамы? Девочки мои милые, беззащитные мои девочки — оставить их страшно, с собой брать еще страшнее. А ну как выдаст Литва? Выдаст, выдаст. Припугнут их — они и выдадут. Или так — по дружбе. Станут какую-нибудь общую скважину копать, совместный порт строить, протокол о намерениях подпишут, и скажет один премьер за ужином другому премьеру: а ну-ка, брат, выдай нам Кузина, сукиного сына. Ну что тебе стоит — выдай! Даром, что ли, мы алюминиевый карьер вместе осваиваем? И выдадут! Враз выдадут — на убой. Девочки мои, бедные прекрасные девочки. Для чего вам было рождаться в этой бесправной, беспощадной стране. Некуда деться. Некуда бежать. Везде — болото.
— Или бегите через Литву, — будто бы подслушав его мысли, сказал Луговой, — а что? Вариант неплох. Так кстати сказать, Шагал из России уходил. Напрямую в Париж его бы не отпустили: так он, голубь, по приглашению посла Бальтрушайтиса — был такой поэт, средней руки поэтишка — сначала в Вильну шмыгнул, а уж оттуда — в Париж. Путь наезженный. Все Отрепьевы так-то и драпают. Бегите и вы, Борис Кириллович. Литва для вас — самое место.
Помолчали. В тишине тяжкое дыхание Кузина было особенно слышно.
— Только выдадут, — сказал, помолчав, Луговой. — Народец так себе, паршивенький. Лесные братья, те всегда евреев выдавали. Вы — еврей?
— Нет, — сказал Кузин, — я русский.
— Извините, — сказал Луговой, — ошибся. Суетитесь вы как-то по-еврейски, вот и спросил. Русский человек меня бы уже давно зарубил. Понимаю, интеллигент, ударить не можете.
Опять помолчали.
— Если вам будет легче, Боря, — нарушил молчание Луговой, и Кузин отметил, что он называет его Боря, а не Борис Кириллович, но отметил он также, что обрадовался голосу Лугового, — вы можете сказать мне, в чем я виноват. Скажите речь, если душа просит. Я лично не сторонник мелодекламации, но вам станет легче.
— Сказать вам?
— Сделайте милость, говорите, обвиняйте, аргументируйте. Я готов выслушать, если это не слишком длинно, конечно.
— Я убью вас, — сказал Кузин. Слова эти прозвучали просто и потому страшно. — Я сейчас убью вас.
— Сильно сказано. Я принял к сведению. А еще что? Для речи, согласитесь, маловато. Напористо, но неинтересно. Это генеральная посылка, порыв. Вы же не художник-авангардист. Это художнику позволено: ляпнул глупость — я, мол, так вижу. Я, пока работал инструктором по культуре, на такие заявления отвечал: нет, мой милый, ты так не видишь. Видишь-то ты, голубчик, как все нормальные люди видят, а если нет, то очки купи. Это ты прыть показываешь. И на здоровье, только скажи мне: для чего? Девушкам понравиться? Или сообщить что важное? И терялись, не могли ответить. Но вам-то — промолчать нельзя. Даже боевики моего соседа Левкоева выражаются более внятно. Даже художник Снустиков (это юноша с накладными сиськами, на шпильках ходит) — и тот говорит речи длиннее. Вы же лектор, оратор. Ну же, валяйте!
Кузин молчал, каменел скулами. Он посмотрел на свою руку, посмотрел на топор, перевел взгляд на Лугового. Сказать? Говорить было привычнее, чем бить топором по голове. Сказать можно резко, можно прожечь словом насквозь.
— Последнее желание приговоренного — хорошая беседа, — сказал Луговой. — Я мог бы об этом просить. Как по-вашему? Мы, два образованных гражданина, — Луговой снова хохотнул, — поболтали бы перед казнью. Но я — не прошу. Мне с вами говорить неинтересно. Это ваше собственное желание, не мое — выговориться. Потому что вы, Боря, — интеллигент. Вы — трепло. Вы — базарная бабка. Так не стесняйтесь, мелите языком, все равно больше ничего не умеете. Знаете, как Владимир Ильич Ленин однажды сказал? Интеллигенция не мозг нации, — а говно нации. Это про вас, Борис Кириллович, сказано. Вы и есть говно. Вы можете только вонять и булькать. Ну, слушаю вас.
— Я вас убью, — стоило Луговому произнести презрительные слова об интеллигенции, как решимость вернулась к Борису Кирилловичу.
— Повторяетесь. Это уже было. Дальше, дальше, — подбодрил его Луговой, — вы не мне говорите, если я вам неприятен. Обращайтесь к народу. Скажите речь, а народ будет безмолвствовать и внимать.
— Вы должны умереть.
— Умру, куда денусь? Уверяю, я готов к смерти и не боюсь ее, в отличие от вас, интеллигентов. Отношение к смерти у меня сократовское. Я всегда считал себя философом. Быть философом — естественная потребность начальства в этой стране. А как иначе такой текучей субстанцией, как ваш брат, управлять? Необходимы твердые понятийные конструкции — иначе никак.
— Значит, вам легче будет умереть. Я рад, Иван Михайлович.
— Мне легко, а вот вам каково? Разве можно убить человека, если вина не доказана? Разве вы не хотите, перед тем как убить — уничтожить словесно? Выражаясь словами датского принца, разве не хотите вы сломать мне сердце? Поверьте, оно не насквозь закалилось против чувств. Говорите, слушаю.
— Вас я не уважаю и вам говорить не стану. Публики нет, а жаль. Я бы сказал речь, вы правы. Жаль, что нет толпы, чтобы поставить вас перед нею. Да, я хотел бы выволочь вас на публичный суд. Да, я хотел бы, чтобы вас тащили через город на веревке, а народ плевал вам в лицо. Я хотел бы, чтобы те, кого вы предали, унизили, обокрали, видели ваши страдания. Пусть бы посмотрели на ваше унижение. Пусть бы показывали пальцем, пусть бы вами пугали детей. Но вам говорить — бесполезно. Не стану.
— Напрасно, Борис. Возможно, к лучшему, что здесь никого нет, и разъяренная толпа не помешает. Мужики с дубьем и топорами (не вас, разумеется, имею в виду, какой из вас мужик) — скверная аудитория. Разве поймут? Я не сомневаюсь, что ваша аргументация была бы превосходна и даже изысканна, только вот достойного слушателя в толпе найти не просто. А я, поверьте, слушатель не самый плохой. Что с того, что я же и обвиняемый? Во-первых, я умею абстрагироваться и буду беспристрастен. А во-вторых, если моя защита — а вы мне позволите сказать слово в защиту, не правда ли? — окажется неубедительной, то у вас из позорного бытового убийства выйдет справедливая казнь. Вы по темпераменту не Пугачев, не Раскольников, вы — скорее Чернышевский, не правда ли?
— Да, — сказал Кузин, — это правда. — Он неожиданно почувствовал облегчение, оттого что сейчас, в эту роковую минуту, можно вовсе не стесняться и не притворяться. Момент был такой, что вещи следовало именовать просто и ясно. Имело ли смысл сейчас кривить душой и не говорить того, что давно решено, давно обдумано — но никогда не было высказано? — Так и есть, — сказал он.
— Вот видите. А я и не сомневался. Говорите, Борис Кириллович, булькайте.
— Я обвиняю вас, — тяжелым голосом проговорил Борис Кузин, глядя прямо в глаза Луговому, — в том, что вы и вам подобные разрушили страну. Вы погубили Россию!
— Простите, что перебиваю. Позвольте дать совет. Я сам юрист и в процессах не раз участвовал, даже в молодости дела вел. Был, правда, прокурором, адвокатство как-то не по мне, но посмотрел, посмотрел всякое. Поганые вел дела, грязные, с расстрельными статьями. Так вот, не начинайте никогда речь с общих слов, с генеральных посылок Обобщение — первый враг доказательности. Вот она, беда современных художников — тяп-ляп, намалевал черный квадрат, а содержание приложится. А мы, бюрократы, должны тома писать, доказывать состоятельность стихийной выходки. Перед вами сидят присяжные, усталые люди, которые слышали тысячи подобных филиппик. Им пора домой, жена ждет, дети. У кого язва, у кого ревматизм, им не до ваших обобщений. Им нужны детали, чтобы поверить. «Погубил страну» — это отдает передовицей в желтой газете. Так пишут, когда совсем никакой информацией не располагают. И пишет такую галиматью, как правило, неграмотный прыщавый юнец с крашеными в морковный цвет волосами. Я бы такого и курьером не взял, но в газетах им дают полосы. Пусть подростки балуются, лишь бы кокаин не нюхали. Однако все равно нюхают, подлецы. Так о чем это мы? О вашем обвинении, Боря. Не вам, не Борису Кузину, мировой знаменитости, употреблять эти жалкие выражения. И