сражающихся бойцов. Исполняющие роль правителей государства гомункулусы, внутренне расколотые лемуроподобные управляющие деструктивных сил, нажмут, «если уж это придется сделать», на главную кнопку, и героические роботы, вкупе со способными мыслить адскими машинами, ринутся друг на друга — experimentum mundi * завершен; человек оказался ошибкой. Просвещению оста нется только сделать вывод: человека невозможно просветить, поскольку он сам был ложной посылкой Просвещения. Человек не оказался на уровне предъявляемых требований. Он несет в себе самом затемняющий все принцип искажения и притворства, и там, где проявляется его Я, не может сиять то, что было обещано всеми и всяческими Просвещениями,— свет разума.
Б. ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНАЯ ПОЛЕМИКА. МЕДИТАЦИИ В ДУХЕ ГЕРАКЛИТА
Война * — отец всех вещей. Гераклит
Я хотел бы, чтобы дальнейшие размышления поспособствовали чему-то вроде поворота оси, вокруг которой вертится сегодня господствующий в области теории познания критический прагматизм (Ч. С. Пирс, Ю. Хабермас, К.-О. Апель). Если заслугой этой прагматистской теории познания было то, что она, начиная с самых оснований, убедительно выявила, не одалживаясь при этом у метафизики, взаимосвязи познания и интереса, теории и практики, то у нее все же есть, по моему мнению, и явная слабость — чересчур схематичное понятие практики. Как мне кажется, предшествующие размышления позволили прояснить, почему нельзя довольствоваться теорией познания, которая принимает в расчет только два априорных интереса — к работе и к коммуникации (интеракции). Ведь в любом случае есть и иные интересы, которые при попытке обосновать прагматизм можно мыслить как имплицитно присущие человеку, в том числе исследуемое здесь стремление выстроить свою воинственно- полемическую стратегию (а также прямо противоположные ему эротические или примирительные устремления). Неспособность или нежелание принимать их в расчет оборачивается недостатоком реализма и конкретности. Трансцендентальная полемика (равно как и эротика, которую я не рассматриваю в этой книге) представляет собой взаимодополняющие измерения, существующие в той системе интересов, которая руководит познанием и определяет его форму. Война являет нам такую комбинацию мотивов труда и интеракции, которая никак не может быть правильно понята логически с помощью доныне существовавших схем. Я утверждаю, что воинствующие, полемически-стратегические деятельность и мышление, которых перечисленные выше авторы касаются лишь мимоходом, на самом деле представляют собой такую область, которая покрывает и трудовую деятельность, и деятельность по управлению государством, и коммуникативную деятельность. Ни «старая», ни «новая» Критическая Теория не видят этого. Ни критика инструментального разума, ни критика функционалистского
разума не раскрывает той взаимосвязи стратегии и цинизма, которую мы обрисовали здесь как отличительный философский признак модерна.
Труд и интеракция с самого начала проникнуты противоречиями войны и эроса, ссоры и примирения, разрушения и творческого созидания. В интересе к труду или интеракции всегда надлежит раскрывать следующее: он с самого начала и вплоть до сегодняшнего момента определяет и поддерживает «форму теории», на которую накладывает свой отпечаток также и Воинственно-Полемическое или Эротическое; выбор той или иной формы «объективности» вовсе не такое невинное дело; точно также существует решительная разница, зависящая от того, какую форму точности мы избираем: точность полемиста или точность человека, испытывающего любовь*; если на самом деле существует такая априорная альтернатива, то о каждом предмете должно существовать учение двоякого рода (а не одна сама по себе нейтральная теория, которую лишь впоследствии, а не изначально, решают применять, как принято выражаться, для достижения добрых или злых целей). В то время как прагматизм формально исходит из того, что существует однородное «сообщество исследователей», трансцендентально-полемическое видение проблемы позволяет изучать «войну исследователей» как исходное условие, определяющее то, что они вырабатывают в качестве истин. В соответствии с этим исследование не представляет собой средства для нейтрального прояснения действительности, скорее, оно выступает как гонка вооружений в теоретических формах. Достигнутые познания в таком случае выступают не столько в роли духовных инструментов, служащих труду и взаимопониманию, сколько в роли оружия и в совокупности своей представляют не интеллектуальное богатство, не энциклопедию, а арсенал, в котором накапливается оружие (интеллектуальные снаряды). Если есть желание удовольствоваться только такими априорными интересами, как «труд» и «интеракция», то приходится отказываться от выяснения того, какой войне служат этот «труд» и эта «интеракция», каких примирений они позволяют достичь, или, если выразиться иначе, отказаться от выяснения того, занимает ли Я исследователя по отношению к «объекту» позицию обобщения, дистанцирования и овладения им или позицию, индивидуализирующую его, позицию близости с ним, заставляющую всецело отдаваться ему. С этой точки зрения вновь обретает смысл различение двух «культур»^. В «Первой культуре» (которая обладает гегемонией) мы наблюдаем примат метода, процедуры, способа исследования над предметами исследования; объектом здесь может быть только то, что оказывается в сфере схватываемого методами и моделями. Если мы относим все, что касается методов, к субъекту, то мы вправе говорить о типе знания, который исходит из господствующих позиций познающего по отношению к познанному, когда первый поднимается над вторым: о примате субъекта (то,
что это курьезным образом отличает точные и «объективные», а лучше сказать, объективистские, дисциплины, иллюстрирует взаимосвязь между четкой фиксацией неизменного объекта и искажением и изменением характера субъекта). Это «вознесение» субъекта над объектом представляет собой плату за «объективность»; эта последняя покупается в то же время ценой того, что субъект в методологическом отношении ставится по стойке «смирно» и ему строго предписывается, что он вправе, а что не вправе делать при «познании». Представление о том, что все настоящие науки в конце концов будут иметь по поводу одной проблемы только одну правильную теорию, в то же время предполагает ожидание того, что так называемое сообщество исследователей in the long run * превратится в одно родную армию субъектов, которые все без исключения будут отличаться одной и той же методологической «установкой» t по отношению к «вещам». Только тогда, когда субъекты облачатся в совершенно одинаковую теоретико-познавательную униформу (будут иметь одни и те же «интересы», одни и те же понятия, одни и те же методы), положения, высказываемые о субъектах, застынут в их окончательном, а именно истинном (в смысле этого допущения) образе. Одного без другого быть не может. Там, где существует наряду друг с другом несколько гипотез, выдает себя слабость со стороны субъекта — и эта слабость субъекта дает вещам шанс показать себя в их многозначности. Если заострить этот тезис до предела, то можно сказать: чем слабее наши методы, тем лучше для «вещей». Пока существует множество «интерпретаций», вещам не угрожает безумие познающих, которые мнят, будто зафиксировали объекты — как познанные — раз и навсегда. Пока еще «интерпретируют», сохраняют воспоминания о том, что вещи есть еще и нечто «в-себе», которое не имеет ничего общего с их познанностью нами.
Если мы проследим эту мысль до самой последней ее крайности, то придем к формам познания, находящимся на противоположном полюсе. Здесь будет принят тот принцип, который Адорно называл «приоритетом объекта». Если с провозглашением первичности субъекта с необходимостью возникает агональная теория, то из того обхождения с вещами, при котором признается приоритет объекта, вырастает нечто такое, что вправе носить название эротической теории. Там, где в игру вступает эрос, там и только там живет «Вторая культура», а там, где она живет, она принимает скорее образ искусства, чем образ техники. Художник и эротик живет, ощущая, что в большей степени вещи чего-то хотят от него, чем он что-то хочет от них, и что именно они втягивают его в приключения познания. Он идет по направлению к ним, отдается впечатлениям, ими производимым, и, как истый исследователь, чувствует себя очарованным и плененным ими *. Они для него — река, в которую он, по выражению Гераклита, не может войти дважды, потому что они, хотя и остаются теми же самыми, в каждый момент новы, продолжая
течь во все новых отношениях и во все новой оболочке. Если верно, что любовь каждое утро нова, то вместе с ней обновляются и предметы любви. О них нам равным счетом ничего не «известно», в них ничего не «познано» — разве что «доверено» ими по секрету, как бывает при самой близкой сердечной связи; с ними нет никакой «объективности» — только интимность; когда познающий приближается к ним, то не как