кому при прощании Фредерик Гонри говорит: «Надеюсь, вы будете жить вечно», а тот отвечает: «Я так и делаю», Джордж Плимптон был от рождения уготован для вечной жизни от рождения. Он собирался умирать ничуть не больше Тома Сойера; его «смерти нет» было посылом, неотделимым от выступлений на одном поле с самыми знаменитыми спортсменами. Я питчер в игре против «Нью-йоркских янки», я играю за «Детройтских львов», я выступаю на ринге против Арчи Мура, чтобы с полной ответственностью писать о том, что это такое — выстоять против того, кто заведомо сильнее и неизбежно должен тебя раздавить.
Конечно, в этих книгах был и другой, глубинный пласт, и Джордж никогда не слушал меня с более заинтересованным вниманием, чем много лет назад, когда как-то вечером, ужиная с ним вдвоем, я пустился в рассуждения о двигавших им потаенных мотивах. С моей точки зрения, главным импульсом, заставившим его писать прежде всего о спорте, была принадлежность к определенному классу общества; она же толкала его испытывать себя в ситуациях, где он не мог опираться на преимущества, данные этим классом (кроме безукоризненных манер, которые в чуждом, а то и враждебном хорошему воспитанию мире он со знанием дела использовал, комически подчеркивая их неуместность). Альтер эго автора в этих книгах — его подтрунивающий над собой двойник, трудяга журналист, избавленный от роли человека из высшего общества, той самой роли, которую он играл безупречно и с удовольствием на протяжении всей своей жизни. Данные ему от рождения преимущества, которые он небрежно именовал «космополитическим акцентом Восточного побережья», а правильнее было бы назвать акцентом теряющей власть социальной элиты этого самого побережья, делали его мишенью шуточек спортсменов-профи, с которыми он, любитель, вступал в состязания. И все-таки он не пытался ни в «Бумажном льве», ни в «Чужаке в своей лиге» делать что-либо из того, что первый въедливый «журналист-практик» нового времени — еще один Джордж с джентльменским акцентом, не упускавший из виду ни одно проявление классовых различий, как в большом, так и в малом, — подробно описывает, испытав на себе, в книге «Чужак и неудачник в Париже и Лондоне». Как и Оруэлл, Плимптон старался замечать все подробности, честно описывать вещи и их взаимодействие и точно передавать суть своих впечатлений читателю. Но при этом не брался за тяжелую физическую работу на грязных, пышущих жаром кухнях парижских ресторанов, чтобы, напялив шкуру забитого поденщика и став частью кишащего человеческого месива, на собственном опыте испытать бедность. Он не пытался, как сделал затем Оруэлл, бродяжничать по дорогам Англии, чтобы понять, какова она — жизнь на дне. Вместо этого Джордж вошел в мир, блеском не уступающий тому, где он родился, в мир тех, кто сделался элитой захлестнувшей Америку поп-культуры, — в мир профессионального спорта. «Чужак и неудачник в высших лигах», «Чужак и неудачник в НФЛ», «Чужак и неудачник в НБА». Пестуя собственное смущение, тушуясь и хвастаясь неуклюжестью на фоне профи, Джордж умудрялся не только не растерять блеск, но сделать его еще ярче — тактический ход, вызывавший во мне восхищение и доставлявший главное удовольствие при чтении его книг. Реклама подавала их как истории о забавных состязаниях между неловким, вечно попадающим впросак любителем и железными профессионалами, но в сущности это были рассказы о том, как прекрасно владеющий своими мышцами, хорошо подготовленный атлет из крута старой американской элиты, взяв на себя роль недотепы, состязается с фантастически подготовленными спортсменами из круга новой американской элиты — элиты спортивных звезд. В «Чужаке в своей лиге» этот гений самообладания делает вид, что завидует выдержке бэттера из команды «Янки». В «Бумажном льве», описывая свою игру в четвертьзащите «Детройтских львов», притворяется, что едва понимает, как обращаться с футбольным мячом, хотя я отлично помню игру в тач-футбол на поле у одного из друзей в Уэстчестере, где Джордж посылал такие точные крученые мячи, о каких мог бы только мечтать подающий из
Никто не был так естественен в общении с сильными мира сего, и с теми, кто поднялся на вершину успеха, и с теми, кто стал знаменитостью. Никто так страстно не увлекался и словом и делом, никто не был дальше от смертных страданий, никого не окружало столько восторженных поклонников, никто не обладал подобной разносторонностью, никто не умел говорить с такой легкостью… Все это приводило к мысли, что известие о смерти Джорджа может быть разве что газетной «уткой», которую он по каким-то соображениям выдал в одной из статей для «Иллюстрейтед спортс».
Встав с постели, я отыскал на столе, за которым писал почти ночь напролет, мою хозяйственную тетрадь и начал листать страницы, отыскивая следы разговора с Климаном, говоря в то же время в трубку:
— Нет, никакого совместного ланча не будет.
— Но она у меня в руках. Я принес ее. И хочу вам показать.
— Показать что?
— Первую часть романа. Рукопись Лоноффа.
— У меня нет никакого желания ее видеть.
— Но ведь вы сами попросили принести ее.
— Этого не было. До свидания.
Листы из гостиничного блокнота, исписанные с двух сторон впечатлениями от вечера с Эми и вариациями на тему «Он и Она», — все, что я написал после того, как вернулся, и до того, как заснул одетый и увидел во сне свою мать, — все было по-прежнему на столе. За пять минут, прошедших до следующего звонка Климана, я просмотрел свои записи, стараясь восстановить все, что сказал Эми о Климане и биографии. Как обещал пресечь его попытки выступить биографом. Как убедил ее, что замысел романа Лонофф взял не из собственной жизни, а из весьма сомнительных научных спекуляций о биографии Натаниеля Готорна. Как дал ей немного денег… Прочитанное помогло припомнить слова и поступки, но так и не дало представления о сумме моих намерений, если они у меня действительно были.
Климан, звонивший уже из вестибюля, неожиданно навел меня на мысль: а не он ли был автором тех угрожающих открыток, которые одиннадцать лет назад получили мой рецензент и я? Конечно, это весьма неправдоподобно — но и не исключено полностью. Что, если виновником моего переезда и смены образа жизни на целое десятилетие был злобный выскочка первокурсник? Если это и вправду так, то ничего более смехотворного не выдумать, но как раз смехотворность допущения на несколько секунд убедила меня в его истинности. Решение уехать в глушь да там и остаться по своей нелепости было равно догадке, что именно Ричард Климан вынудил меня на этот шаг.
— Спущусь к вам через несколько минут. И мы пойдем куда-нибудь перекусить, — сказал я ему. Добавив мысленно: я уничтожу все твои замыслы и порушу все твои планы.
Я принял такое решение. Должен был это сделать. Не мог просто болтать и писать об этом. Нет, перед тем как расстаться с Манхэттеном и вернуться домой, я должен был как минимум взять верх над Климаном. Одолеть его было моим последним долгом перед литературой.
Но как уложить в голове, что Джордж умер? Я снова возвратился к этой мысли. Если Джорджа не было уже год, в абсурд превращалось все. Как такое могло с ним произойти? И как могло произойти со мной то, что происходило последние одиннадцать лет? Не видеть Джорджа, вообще никого не видеть! Почему я так поступил? По этой причине? Или по той? Сузил жизнь из-за какой-то случайности, какого-то человека, какого-то мелкого недоразумения? Каким пришельцем с другой планеты я вдруг оказался, и все потому, что Джордж Плимптон умер, а я и не знал. Внезапно тот образ жизни, который я вел, потерял всякое