— Я уверен, ты будешь отважным воином, но, чтобы достичь того, чего я хочу для себя и для вас, моих сыновей, этого мало. Хочу, чтобы ты понял: выдержка для тебя важней, чем отвага. Ты должен уметь полюбить тех, кого презираешь, уметь скрывать свои чувства, оставаться холодным в те минуты, когда внутри тебя все кипит и клокочет от гнева. Это и отличает настоящего мужчину, настоящего воина. Будь мудр, не торопи события, хитростью и терпением ты добьешься значительно больше, чем мечом. Ты понимаешь меня? — глядя на сына снизу вверх, после непродолжительной паузы спросил Антипатр.
— Да, отец, — твердо и убежденно ответил Ирод, в самом деле сумев подавить в себе возбуждение. Лицо его при этом выражало спокойную сосредоточенность.
Антипатр был удивлен такому почти мгновенному изменению в состоянии сына, он одобрительно подумал: «Он далеко пойдет», а вслух произнес, вставая:
— Я верю в тебя, Ирод. Завтра мы отправимся к царю Арете. Будь рядом и помни, о чем я сказал тебе.
И, больше ничего не добавив, Антипатр покинул комнату Ирода.
Ирод стоял замерев, пока шаги отца не затихли в коридоре, потом осторожно опустился в кресло, еще хранящее тепло отцовского тела, и, обхватив руками голову, просидел так долго. Он ни о чем не думал, а старался вызвать в себе ту выдержку, о которой говорил отец, и не просто на час, на день, на продолжительное время, но — навсегда. И в конце концов он почувствовал, что это получилось. Он встал, подошел к окну и выглянул наружу. Движения его стали медлительными, но уверенными, шаг потерял порывистость, но приобрел твердость.
— Детство кончилось, — проговорил он вслух, уже не испытывая ни радости, ни сожаления, и добавил глухо: — Пустыня умерла.
Как всякий восточный царь, Арета умел чувствовать себя едва ли не властелином мира. Дворец его утопал в роскоши, слуги — от ближайших придворных до простых стражников — смотрели на повелителя со страхом и восхищением.
Тот, кто преуспел в тонкой науке лести, мог надеяться занять лучшее место у подножия трона. Но при этом никто не был уверен в собственном будущем: сегодня царь дарил вельможе улыбку, а назавтра с прищуром смотрел, как палач отделяет несчастную голову от несчастного же тела.
Аравийский царь Арета не был злым человеком, но доброе человеческое начало в нем проявлялось редко, потому что он был царем. А быть царем значило для него иметь полную и неограниченную власть над своими подданными. Доброта же и снисхождение, как думал Арета, ограничивают власть. А уж такие проявления, как милосердие, просто вредны для власти. Милосердие можно проявлять в очень редких случаях, да и то не к собственным подданным, а к побежденному врагу, и только тогда, когда это выгодно, то есть по расчету, а не по велению души.
Арета никогда не задумывался, любит ли он свой народ, и если бы его кто-нибудь спросил об этом, он бы весьма удивился. Прежде всего он любил себя, любил еду, которая доставляла удовольствие его желудку, любил жен, которые доставляли удовольствие его плоти. Но как, а главное, зачем любить оборванцев, снующих на улицах, или любить солдат, что были, на его взгляд, все на одно лицо, — этого Арета не понимал и никогда бы не понял. Что же до придворных, готовых в любое мгновенье пасть перед ним ниц, то как можно любить тех, кто валяется у тебя в ногах за толику удовольствий, которые ты небрежным движением руки сбрасываешь им с пиршественного стола жизни. Их можно только презирать, и Арета презирал их.
Другое дело — люди чужих земель: разговаривая с ними, он надевал маску милосердного и справедливого властителя. Впрочем, когда люди чужих земель оказывались ему ненужными, он легко сбрасывал маску.
Известие о прибытии первосвященника Иудеи Гиркана в его столицу заставило Арету задуматься: надеть ли маску милосердия и справедливости или приказать страже схватить Гиркана и заточить его в самое глубокое подземелье своего дворца. Тут было о чем подумать. Если бы не Антипатр, поддерживавший первосвященника, то участь Гиркана была бы без колебаний решена. Но Антипатр казался Арете человеком полезным: во-первых, был смел и отважен, во-вторых, хитер, в-третьих, обладал сильной волей, а в- четвертых, был женат на Кипре, подданной царя, а следовательно, хотя и не вполне, но в некотором смысле мог считаться и его подданным.
У Антипатра было еще одно замечательное преимущество: он был идумеец, а следовательно, враг иудеев. А так как Иудея издавна была для Ареты лакомым куском, то такой человек, как Антипатр, должен был считаться другом аравийского царя.
Арета никогда не видел Гиркана, но слышал, что он слаб телом и духом. Таких людей царь особенно презирал.
Но дело тут было не в отношении, а в выгоде, и ничтожность Гиркана в данных обстоятельствах была неизмеримо полезнее всех выдающихся качеств его младшего брата Аристовула (Арета был о них много наслышан). Слабый правитель, посаженный на царство аравийским царем…
Все это казалось очень заманчивым, но Арета был опытный политик: Рим — вот что беспокоило его больше всего. Как на это посмотрят в Риме.
Арета ненавидел Рим. Больше ненавидел, нежели боялся. Но и боялся, конечно, хотя даже самому себе с трудом признавался в этом. Он не мог понять, откуда у Рима берутся такие силы, что перед ним трепещет весь мир. Народ назначает себе правителей — как такой народ может вообще существовать? Он знал о междоусобицах в Риме и со злорадным нетерпением ждал, когда же римляне уничтожат друг друга. Они и уничтожали, в междоусобных войнах гибли десятки тысяч. Но Рим от этого становился, казалось, еще могущественнее. Как? Почему? Смута — как болезнь, она вредит организму, а не укрепляет его!
Арета не мог этого понять и страдал от непонимания. И еще от того, что вынужден был считаться с этим проклятым Римом. И это он, который так хорошо умел чувствовать себя властелином мира!
…Когда в просторный зал, поражающий богатством и великолепием убранства, вошел Гиркан, сопровождаемый Антипатром, царь Арета, хотя и не сразу, поднялся навстречу гостям. Лицо его было и приветливым и высокомерным одновременно. Пока царь, мягко ступая, шел к ним, он успел рассмотреть первосвященника Иудеи. Сведения его соглядатаев соответствовали действительности — Гиркан казался жалким. С болезненной улыбкой на худом, с желтой кожей лице он смотрел на приближающегося Арету. Богато расшитый, но уже заметно обветшавший хитон болтался на его худых плечах одеждой нищего. Зато Антипатр, особенно на фоне первосвященника, выглядел бравым воином — широкая грудь, могучие руки, богатая одежда, веселый взгляд. Впрочем, он склонился перед Аретой особенно низко — в отличие от Гиркана, который поклонился неловко, едва не потеряв равновесие.
Арета произнес несколько приветственных слов, посетовав на то, что слишком поздно был извещен о приезде первосвященника и только поэтому не выслал своих людей навстречу. Гиркан пробормотал что-то невнятное, косясь на Антипатра, а тот, наконец разогнувшись, произнес:
— Великий царь, первосвященник Иудеи благодарит тебя за гостеприимство!
Арета усадил гостей на возвышение, покрытое коврами, — на низком столе уже были выставлены разнообразные кушанья. Гиркан сел, с трудом подогнув под себя ноги и рукой опираясь о ковер, Антипатр же сел так легко, будто всю свою жизнь провел в шатре бедуина. Арета молча разглядывал гостей. Гиркан чувствовал себя плохо, часто вздыхал, его правая щека заметно подергивалась. Антипатр, выдержав почтительную паузу и поняв, что начинать придется ему, заговорил со сладким и торжественным выражением на лице:
— Великий царь, гроза для врагов, защитник несправедливо обиженных, мудрейший из мудрых, могущественнейший из могущественных…
Такое перечисление продолжалось долго, даже очень долго, Арета внимал словам Антипатра благосклонно. Ему нравилось, что тот понимает местные обычаи весьма тонко: говорит почтительно, смотрит подобострастно. Сладкая музыка нескончаемых восхвалений (Антипатр, казалось, мог говорить о качествах царя вечно, ни разу не повторившись) действовала на Арету опьяняюще. Как всякий восточный владыка, он воспринимал речь гармонично — и как форму, и как содержание. Слушая Антипатра, он думал про себя: «Если бы я не был столь велик, зачем бы он говорил все это, да еще так долго?» Мысль казалась простой и верной — никому в голову не придет восхвалять так какого-нибудь захудалого царька. Он так расслабился, что даже Гиркан перестал казаться ему жалким. Если бы Антипатр продолжал еще, то Арета,