безнадежно устарел. Следовало начинать от актеров, «комбинируя их» тем или иным образом, и из этих комбинаций строить ход событий в пьесе. Потому что пьеса «должна высвободить лишь то, что уже потенциально имеется в актерах как в живых людях, имеющих собственный диапазон возможностей». Актер «не должен вживаться в мнимый сценический образ, изображая не себя, а кого-то — совсем напротив, сценический персонаж следует подгонять под актера, сшить по размеру актера, как платье». — Я пробую, — смеялся он, — с этими детьми достичь чего-нибудь эдакого, даже пообещал им подарочек, ведь это работа! Эх, что ж, в забитой деревне скучает человек, надо чем-нибудь заняться, хотя бы ради здоровья, пан Витольд, ради здоровья! Я, естественно, предпочитаю не афишировать, потому что, кто знает, может это окажется слишком смелым для благопристойного Ипа и его жены, не хотелось бы нарываться на сплетни!... — Он говорил так громко, чтобы было слышно, а я шел рядом с ним, потупя взор — а в голове сидел раскаленный гвоздь открытия — и я почти не слышал, что он там говорит. Ловкач! Комбинатор! Лиса! Такое с ними вытворял, — вон ведь какую игру придумал для них!... И все летело в тартарары, ввергнутое в цинизм и извращение, огонь их растления пожирал меня, и я корчился в муках ревности! А зарницы воспаленного воображения освещали для меня этот их холодный, дьявольски невинный — особенно ее, ее — разгул, ибо просто вводило в оцепенение то, что эта верная невеста... за обещание «подарочка»... лазит в кусты на такие сеансы...
— Наверняка, интересный театральный эксперимент, разумеется — отвечал я, — да, да, интересный эксперимент! — И как можно быстрее покинул его, чтобы поразмыслить о происшедшем — ведь разнузданность имела место не только с их стороны, и, как оказалось, Фридерик действовал последовательнее, чем я думал, — и даже сумел так близко к ним подобраться! Он без устали делал свое дело. За моей спиной, на собственный страх и риск! Патетическая риторика, которую он развивал с Вацлавом после смерти пани Амелии, ему в этом не мешала — он действовал — но вот вопрос: как далеко он успел зайти на этом пути? И куда еще мог уйти? И хотя вопрос стоял о нем, проблема границы становилась первостепенной — особенно потому, что он и меня тянул за собой. Я встревожился. Снова вечер, и снова — едва уловимое истончение света, углубляются и становятся более насыщенными темные цвета, увеличиваются дыры и закоулки, в которые заливается соус ночи. Солнце уже село за деревьями. Тут я вспомнил, что оставил на крыльце книгу, пошел за ней... в книге я нашел конверт без адреса, в нем лист, написанный карандашными каракулями:
Письмо меня ошарашило! Я стал ходить с ним по комнате и в конце концов ушел в поле, где меня встретила сонность вздымающейся земли, подножия пригорков на фоне убегающего неба и растущий предночной натиск всех вещей. Уже досконально изученный пейзаж, о котором я знал, что застану его здесь — но письмо выталкивало меня из пейзажей; о, да, письмо меня выталкивало, и я размышлял, что делать, что делать? Что делать? Вацлав, Вацлав — но этого я ни за что бы не сделал, это вообще не подлежало выполнению — и ужасало тем, что дымка фантастического вожделения, становясь определенным заданием, материализуется в факт, в конкретный факт, лежащий у меня в кармане. В своем ли уме был Фридерик? Не был ли я ему нужен лишь для того, чтобы удостоверить мною свое помешательство? Воистину то был последний удобный момент порвать с ним — и тогда у меня появилась возможность очень просто все решить, во всяком случае, я мог объясниться с Вацлавом и Иполитом... и уже тогда мне виделся разговор с ними: — Понимаете, какое дело... Боюсь, что Фридерик... подвержен каким-то психическим недомоганиям... я за ним уже давно наблюдаю... ну в общем, после всех этих чертовых пертурбаций не он первый, не он последний... но в любом случае надо обратить внимание, мне кажется, что это какая-то мания, эротическая мания и, кажется, на пункте Гени и Кароля... — Так бы я им сказал. И каждое мое слово выпихивало бы его из общества людей здоровых, делало бы сумасшедшим — и все это можно было бы провернуть за его спиной, делая из него объект нашей неназойливой опеки и деликатного присмотра. Он бы ни о чем не догадался — а не зная, он не мог бы защищаться — и из демона превратился бы в помешанного, вот и все. А я бы пришел тогда в себя. Еще было не поздно. Я пока еще не сделал ничего такого, что бы компрометировало меня, письмо было первым материальным свидетельством моего с ним сотрудничества... потому-то оно так и тяготило. Итак, надо было решиться — и, возвращаясь домой, когда деревья расплывались пятнами, проникнутые той неопределенностью, единственным содержанием которой был сумрак, я нес с собой решимость обезвредить его и выбросить в сферу обычного недоразумения. Но вот и кирпич забелел у ворот — я глянул — а там уже ждало меня новое письмо.