— Так точно, — сказал он, — приду.
Повесил трубку, сел в машину и, чувствуя себя таким счастливым, как бывало только в детстве, поехал и Адашовой. Комнатка у нее была маленькая, и стояли в ней только рояль, диван и круглый стол, накрытый к ужину. Было очень светло, и Ханин без пиджака топил печку.
— Ну, здравствуй! — сказал Ханин. — Сейчас Наташа придет, она в кухне. Или ты приехал, чтобы поскорее повидаться со мной?
— Оставь пожалуйста! — сказал Лапшин.
На маленькой этажерке стояли книги, и Лапшин взял одну из них. Это были стихи, но у него так билось сердце, что он долго читал одну и ту же строчку и не понимал ничего. Вошла Адашова в сером платье с белым воротничком и поздравила его. От нее пахло кухней; она наклонила голову и спросила:
— Видите, как волосы сожгла? Сейчас будем ужинать.
Он сел на диван, а она ходила мимо него, и он чувствовал, что счастлив, и стыдился на нее смотреть — видел только ее ноги в черных чулках и дешевых туфлях.
За ужином он смотрел в тарелку и изредка говорил:
— Так точно.
Или:
— Совершенно верно.
Или:
— Нет, очень вкусно.
Угощая, Адашова часто дотрагивалась до его руки или клала ладонь на обшлаг его гимнастерки. И он ждал и пугался прикосновений и мучился, чувствуя себя связанным, неестественным, жалким.
На обратном пути Ханин спросил у него:
— Ты меня прости, Иван Михайлович, но у тебя романы в жизни были?
— Нет, — помолчав, сказал Лапшин, — не было у меня никаких романов. Не занимался.
И, поскользнувшись, добавил:
— Вот у Васьки романы, это да!
Приняв перед сном ванну и растирая свое сильное тело полотенцем, Лапшин понял, что и сегодня ему не спать, но, как давеча, лег в постель и притворился, что спит. Ханин опять трещал на машинке, а Лапшин думал, что любит Адашову и что если бы она к нему тоже хорошо отнеслась (он не решался думать о том, что и его могут полюбить), то он бы женился, и тогда, как многие его товарищи по работе, звонил бы домой и говорил с домашними, и все бы понимали, что у него тоже есть своя семья, и свой дом, и в комнате перестало бы пахнуть сапогами, табаком и парикмахерской, и он тоже устроил бы у себя ремонт, и в кабинете начальника после ночного доклада они говорили бы о семьях, о квартирах, о детях.
— Чего не спишь? — спросил Ханин. — Чего, мужик, ворочаешься? Пирога переел?
— Вот именно, — сказал Лапшин, — пирога.
— Ну соды! — посоветовал Ханин.
— А ты пишешь, писатель? — спросил Лапшин.
— Писатели-читатели, — сказал Ханин, — давай чай пить.
Они пили чай, курили и молчали, и обоим было грустно.
12
С первыми днями весны влюбился Васька Окошкин — и сразу же все решительно это заметили и узнали, в кого и как и почему именно в эту девушку, а не в другую. И в бумажнике, и в кошельке, и в ящиках стола, и просто в его карманах, и в портфеле — везде появились у него фотографические карточки миловидной девушки с припухлыми губами, возникли сувениры — маленькие носовые платки, пуховка для пудры, какой-то ключик неизвестного назначения, кусок карманного зеркала, каменный слоненок и еще черт знает что в таком же роде. И по крайней мере каждые два-три часа, где бы он ни был, он разыскивал телефон, и с тяжелой настойчивостью маньяка подолгу добивался какого-то коммутатора, и подолгу требовал соединить его с номером тридцать вторым, и подолгу спрашивал:
— Это весовая?
Добившись ответа, он называл себя почему-то кладовщиком и говорил, чтобы дали Кучерову.
— Это Варя? — спрашивал он, ворочая белками глаз и дуя в телефонную трубку. — Это Варя, а? Варя?
Лицо у него стало обалделым, он подолгу бессмысленно глядел перед собою, часто ронял вещи и вовсе не изводил Патрикеевну. Шутить над собою он решительно не позволял и делился своими переживаниями и мыслями только с Ханиным, да и то очень коротко и однообразно.
— Пропадаю! — говорил он Ханину. — Вы замечаете? Ей-богу, выговор схвачу!
Во сне он метался, скрипел зубами, по ночам пил много воды, ел едва-едва, только острое и соленое, глотал какие-то порошки «для укрепления нервной системы».
— Ты женись, — сказал ему как-то Ханин, — на тебя глядеть довольно противно…
— Да не хочет же, — с отчаянием сказал Васька. — Вы что, не понимаете? Не хочет! Ничего не хочет! Железная, холодная, это даже представить себе невозможно, до чего она меня измучила!
— Хохочет? — спросил Ханин.
— А чего ж ей? — сказал Васька. — Конечно, смеется.
— Застрели ее, — сказал Ханин, — и сам застрелись.
— Шутите все, Носач! — угрюмо ответил Васька.
Однажды он явился домой под утро, в штатском и пьяненьким. Ханин еще не спал, трещал на своей машинке.
— О, мальчик, — сказал он, завидев печальную и ироническую Васькину улыбку. — Ты там у двери погоди, я сейчас тебя обработаю!
Пока Ханин искал нашатырный спирт и полотенце, Окошкин стоял у дверного косяка и говорил:
— Над фамилией смеялась. А? Носач? И как зло смеялась. Растоптала, все растоптала…
Проснулся Лапшин, свесил ноги с кровати и сказал громко:
— Поздравляю, дожили!
— На, бей! — крикнул Васька и маленькими, косенькими шажками пошел к Лапшину. — На, бей! Толкни падающего, прикончи его штыком, кости ему сломай!..
И он понес такой страшный вздор, то Лапшин опять лег и спрятал голову под подушку.
Сидя в ванне в совершенно холодной воде, Васька говорил Ханину:
— Я сам понимаю. Я даже формально понимаю. Я опустился, разложился. Я кто? Я, Носач, живой мертвец. Мне не место, А? Не место?
— Ну-ка, нырни еще! — сказал Ханин и нажал на голову Ваське так, что тот нырнул в воду.
— Утопишь, сволочь! — отдышавшись, сказал Васька. — С ума сойти!
Когда Васька проснулся, ни Лапшина, ни Ханина уже не было, комната была прибрана, и Патрикеевна, далеко отставив деревянную ногу, пила чай с черными сухарями и с солью.
— Проспал маленько, — с лицемерным сожалением сказала Патрикеевна, — двенадцатый час.
Васька молча оделся, вычистил зубы с пемзой и солью и поехал в управление. В два часа он пошел с докладом к Лапшину и уже открыл дверь в кабинет и увидел Лапшина, но Лапшин сказал ему, что занят, и Васька, вспотев, закрыл дверь. В три часа Лапшин опять его не принял, в четыре тоже, а в шестом часу к Ваське заглянул Побужинский и сказал, что он, Васька, может доложить Побужинскому. Васька горько усмехнулся и доложил.
«Кончено, — думал он после доклада, стискивая голову руками. — Действительно, кончено. Уж что кончено, кончено…»
И он вдруг вспомнил мотив, который ему нравился, и слова, которые тоже нравились, но меньше мотива: