окажусь — меня-то хоть пощадите?
— Нет, это вряд ли.
— Вот видишь. Ох, запуталась я… Только успела подумать, что наконец-то душа на место станет, — опять голову заморочили, окаянные…
Они надолго замолчали. Наконец Кашин спросил:
— Так кто же твой муж?
— А я не знаю. Парень как парень. Ждет меня теперь. Ну, пускай ждет! Подождет небось! — Лебедяева захохотала, затем притихла и предложила: — Здесь рядом скамеечка есть — хочешь, посидим?
Сели на лавочку перед каким-то домом. Светало, и рассветная дрожь охватила Семена; он зябко тер ладони и пугливо поглядывал на спутницу. Что была Витенькина тонкость перед вязкой и смутной душой этой женщины? Как понять ее? Да и поймешь ли, не зная жизни Марии Лебедяевой?
Расскажем же ее.
29
Начать с детства — полусиротского, холодного, когда надо было прятаться от злого, вечно пьяного после смерти матери отца. И, проводив его самого на кладбище, стояла она на толкучем рынке, спасаясь от голода продажей последней рухлядишки. В то время и приметил ее купчишка Тарасов, только начавший неслыханно лезть в гору на военных поставках. А вскоре ее, пятнадцатилетнюю, разряженную медоточивой сводней, привезли в купленный на ее имя Тарасовым домик — на позор и стыд. Быстро забылась темная отцовская каморка.
Жил с нею Тарасов открыто, без боязни, водил домой, не опасаясь скандала, с молчаливого согласия жены, хворой и тихой богомолки. Иногда, в припадке пьяного юродства, одевал в гимназическое платье и делал визиты заезжим компаньонам, рекомендуя своей дочерью. Сомнений обычно не возникало, даже в городе кое-кто, не знавший раньше Тарасова, клевал на эту удочку. А сама Маша находилась все время в состоянии угарного страха, полулюбопытства-полуотвращения: Тарасов наезжал чаще ночью, хмельной, был тогда жаден и бесстыден. Иногда же целый месяц проходил в сонной одури, тогда она знала, что властелин ее кутит в ресторане, том же «Медведе», с другими женщинами; от ненависти ее тошнило, она кричала и бегала по просторной, жарко натопленной квартире. Уйти от купца не было смелости. Приставленная к ней Тарасовым бабушка-задворенка нашептывала: «Здесь хоть старик, да один, да богатой. И сыта, и одета, и обута — моли, девка, бога, что такую жизнь тебе послал, милосердец». И она думала: «Да, наверно, так». По сути, она и не чувствовала себя рабой, презренным существом: годы, проведенные в квартале мещан и мелких чиновников — коллежских регистраторов и губернских секретарей — люда ничтожного и насекомого, укрепили ее в мысли, что женщина должна «принадлежать». Таким, как она, имеющим богатых содержателей, окружающие выказывали уважение, искали их знакомств, растягивали губы в выжидательно-радостной улыбке: «Рручку-сс!» — хоть после, дома, с наслаждением клеветали и плевались. Но Маша не видела этого. Впрочем, один раз унижение потрясло ее. Было это в январе семнадцатого года, когда Тарасов нагрянул к ней ночью с пьяным офицеришкой, поручиком интендантского ведомства, и под утро, обезумев от вина, вдруг заорал офицеру: «Бери девку, дарю!..» Она бросилась мимо ревущего купца и пускающего слюни поручика в сени. Босиком выбежала в палисадник и там упала на снег, забилась в истерике. Перепуганные купец с офицером занесли ее домой и ушли, а она осталась метаться в горячке.
Почти два месяца боролась Маша с болезнью, обостренной простудою. Выйдя на улицу, тихая и ослабевшая, сидела на крылечке и не узнавала города: люди ходили, словно пьяные, — с ливенками, красными бантами и повязками, кричали: «Свобода!» — «Что? Какая еще свобода?» — удивлялась Маша. Узнав, что свергли царя, поплакала: ах, бедняжка… На первых порах казалось, что революция обтекла ее, не коснувшись: по-прежнему принимала она купца, нацепившего красный бант, пила по вечерам чай и играла в карты с бабкой. Однако к новой зиме задуло сильнее, сильнее, сильнее, и февральским вьюжным вечером от заплаканной бабки узнала она, что за большими амбарами у пристани расстрелян красногвардейцами их благодетель, спаливший три баржи отборного зерна, чтобы не досталось оно голодному рабочему и боевому люду. Былые обиды легко высушили слезы, но пришли пустота и страх. Отлетела целая жизнь, ставшая привычной, — подлая, зато безбедная. И надо было начинать другую — какую же? От купца осталось немного денег, на которые ничего уже нельзя было купить, несколько недорогих колец и стекляшек, мебель, одежда, кой-какая мелочь. Бабушка-задворенка тоже куда-то исчезла, и Маша сама ходила на рынок продавать вещи, тоскливо стояла возле забора, отшатываясь от мужчин, пытающихся заглянуть под шляпку. Однажды встретила среди барахольщиц бывшую свою подружку по Харитоньевской улице. Та начала плести о причитающемся после смерти содержателя наследстве, потому как Лебедяева жила с ним «почти в законе», рассказала о своей знакомой, которая «до суда дошла и высудила», и Маша, воспламенившись надеждой, пошла в дом покойного любовника. Прислуги там уже не было, и она после долгих попыток дозвониться зашла в незапертые двери. Запустение, пыль; впрочем, в доме жили: тикали часы, вытерто было стоящее в прихожей зеркало. Первый этаж пустовал, но, постояв немного и прислушавшись, Маша уловила донесшийся сверху, со второго этажа, тяжкий вздох и кашель. Она нарочно громко, топая и напевая, поднялась по лестнице, огляделась, толкнула первую попавшуюся дверь и замерла: в огромной спальне, за столиком возле широкой, аккуратно прибранной супружеской постели, сидела жена Тарасова — седая, безобразно накрашенная, похожая на мумию старуха. Она узнала Лебедяеву — зрачки ее дрогнули, сильной сухой рукой она рванула мешком сидящее на костлявой фигуре декольтированное платье, каких никогда не носила при жизни мужа, — обнажились иссохшие, желтые козьи груди. Затем быстро сунула трясущуюся руку в ящик стола и, вытащив оттуда револьвер, выстрелила. Пуля с грохотом ударила в стену, рикошетом ушла в пол. Завизжав, Маша выскочила из спальни и покатилась по лестнице, провожаемая сумасшедшим, вперемежку с кашлем, хохотом старухи.
Опять Маша неделю пролежала в лихорадке, с горечью осознав за это время, что процентов с прошлого для нее нет и быть не может, и после выздоровления снова пошла на базар. Торговлишка была редкая, скудная, вещи потихоньку исчезали, и начинался уже голод, осень, сумерки, когда на улицах забегали люди, где-то в центре трещали пулеметы, за городом бухали орудия, а на рассвете в дверь ее дома постучали. Маша вышла в сени, прислушалась. На крыльце постукивал кованый каблук, звякала шпора. Она открыла. Изогнулся в поклоне, протягивая букет, пыльный поручик, затянутый ремнями. Он загадочно улыбался, шевелил бровями, и Лебедяева, вглядевшись, узнала офицера, с которым приезжал к ней Тарасов в ту памятную позорную ночь.
Она приняла букет и посторонилась, пропуская его. В комнате он сочувственно почмокал губами по поводу запустения, затем открыл принесенный саквояжик и извлек бутылку шампанского: «За освобождение, за встречу — изволите-с?» Маша, настороженно косясь, принесла рюмки, поручик наполнил их и отрекомендовался Борисом Красносельских, сыном бывшего председателя земельной управы. Маша пила и разговаривала неохотно. Когда Красносельских ушел, оставив саквояжик с продуктами, она долго сидела в оцепенении. Лебедяева сильно изменилась за лето: огрубела характером, барахолка дала норов, острый язык; из испуганного, рано познавшего жизненную изнанку подростка она превратилась в женщину, но не было дорогого дружка, который пробудил бы ее к волнению и любви.
Однако надо было жить, и когда Борис вечером заехал к ней и пригласил в ресторан на офицерскую пирушку по случаю взятия города, она не отказалась. Там пили, танцевали, палили в окно из револьверов. Уже под утро поручик отвез Машу домой и остался у нее…
Связь была долгой, равнодушной, в конце концов оба стали тяготиться ею. Поручик первым разорвал эти непрочные узы. Однажды в ресторане он сослался вдруг на срочные дела и ушел. Маша одна уехала домой на извозчике. Больше Борис не показывался. Скоро город заняли красные. Кончились запасы, когда- то притащенные предприимчивым поручиком, пошла она на барахолку, но и продавать было уже почти нечего. Зимою металась поземка, задувая в подворотни магазинов, выстуживая голодных, стоящих в очередях людей; скакали всадники. Летом полыхали грозы, палил зной, дробно топали походные колонны,