я обещал Лузанчикову. Бобков беспричинно раздражился: - А на кой они мне? Я и так вподрез время узнаю, понял? По воздуху, понял? По нюху Ноздрей! - Ну, сколько сейчас времени? - Елютин улыбался, и, как отсвет этой улыбки, мелькало сочувствие в широко раскрытых глазах Лузанчикова. - Дурак! - снисходительно отрезал Бобков. - И сроду, видно, так! Поверь! Поработал бы четыре года в поле на тракторе - часы б через забор забросил, как воспоминание! - И, огромный, широкий, шуршащий на ветру плащ-палаткой, враждебно глянул в сторону скрытых лесами Ново-Михайловки и Белохатки, где отбомбили самолеты и непрерывно и дробно постукивала молотилка боя. Разговоры были не нужны, бессмысленны, но тяжелее всего молчание на плацдарме, тесно сжатом ненастным небом, бесприютно пасмурным Днепром и перекатами канонады слева и справа. Стал накрапывать дождь, посыпался мелкой, нудной пылью, затянул сизым туманцем немецкие окопы, посадку, дорогу за ней, темные леса, остров на Днепре. Орудия и открытые в ящиках снаряды влажно заблестели; и потемнели капюшоны солдат, сидевших на станинах нахохленными воронами. 'Надо открывать огонь, - подумал Кондратьев, слушая несмолкаемый лепет дождя по капюшону. - Чего я жду? Позывных батальона? А будут ли они? Полковник, и солдаты, и я понимаем, что ждать глупо! Что же, я открою без команды огонь и отвечу... А если все изменилось там, я ударю по своим? Меня расстреляют за это. Но они просили на рассвете огня. Где же приказ, наконец?..' Он огляделся. Солдаты цепко уловили его движение, и тотчас послышался над ухом вежливо воркующий голос Цыгичко: - Пока... Поскольку без делов солдаты, товарищ старший лейтенант, разрешили бы им в землянках погреться. Тепло - ведь оно бодрость духа и моральное состояние придает. Основываясь, значит, на опыте прошлых боев с немецкими оккупантами. - Да? - спросил Кондратьев. - Вон даже как? Очень хорошо! - Следовательно, забота о живых людях, - едко сказал Деревянко. Моральное состояние приподымает! Большой мастер политику делать! - Старшина, ты, никак, свою палатку потерял? - в упор спросил Бобков. - Да разве ж я о себе, хлопцы? - забормотал Цыгичко. - Я же не о себе... 'Что я стою? Почему я не подаю команду? - думал Кондратьев. - Есть ли оправдание тому, что люди гибнут сейчас, а я стою вот здесь как последний подлец и думаю о чистоте своей совести?' - Старший лейтенант, к телефону! Кондратьев отбросил капюшон, - шуршал в кустах дождь, из окопа тревожно высовывалась голова связиста, - и вдруг с горячо поднявшейся в душе злостью к самому себе скомандовал срывающимся голосом: - К бою! Зарядить и ждать! Все вскочили, а он, добежав до сухоплюевского окопа, покрытого сверху плащ-палаткой, крикнул связисту: - Кто? Гуляев? Кондратьев схватил трубку, облизнул шершавые, обветренные губы. - Товарищ четвертый... - Что? - Я не могу ждать. На что мы надеемся? Полковник Гуляев шумно дышал в трубку - На чудо. И терпение. - Чуда не будет. Я открываю огонь! Было молчание - долгое, мучительное, неясное. - Открывай, неожиданно тихо сказал полковник. - Открывай, сынок... Открывай. По Ново-Михайловке. Да людей своих береги. Вы ведь у меня... последние артиллеристы. А Шура, прислонясь к стене окопа, не замеченная Кондратьевым, куталась в плащ-палатку, как будто знобило ее.
Глава пятнадцатая
Глубокой ночью, ясно вызвездившей над Днепром, небольшой плот отчалил от правого берега, мягко захлюпал по черной воде, качаясь и наплывая на синие зигзаги горевших в воде созвездий. В эту ночь не зажигали реку немецкие прожекторы, не стреляли вдоль берега крупнокалиберные пулеметы, танки не били прямой наводкой по острову на шум машин, на случайный огонек. Ночь, темная, с холодным воздухом, кристальной тишиной поздней осени, легла на успокоенные высоты, на уснувшую, измученную землю. Изредка слева, как бы сонно и нехотя, вспыхивали немецкие ракеты, без звука сыпались красные светляки пуль. Бежала и нежно лепетала вокруг бревен вода, скрипели уключины, дремотно поскрипывали, терлись бревна. 'Кажется, весь день был ветер, а теперь какая странная тишина, - лежа спиной на соломе, думал Кондратьев, испытывая смешанное чувство легкости и беспокойства. - И куда мы плывем под этим звездным небом? В тишину... Но, кажется, кто-то убит. Что случилось с Сухоплюевым? Он лежал между станин лицом вниз... без фуражки. Рядом с Елютиным. А орудия где?' Он напряг память, хотел вспомнить, что произошло несколько часов назад, но ничего не мог вспомнить. Мешала тяжесть в висках, ломило в надбровье, и путала мысли втягивающая студеная высота мерцающего неба. Скрипуче пели уключины, душно пахла солома, влажная плащ-палатка неприятно корябала подбородок. Он сделал движение, перебинтованная голова была точно привязана к бревнам. - Шура, - слабо позвал он. - Где Шура?.. Звезды исчезли, их заслонил кто-то, повеяло свежестью в лицо. - Шура?.. - Я, Сережа, - прошелестел осторожный шепот из темноты. - Что, болит? А ты не поворачивайся, не надо... - Шура, меня ранило? Ничего не помню... Где Сухоплюев? - Нет его. - А Елютин? - Нет. - Где они? Она помолчала. - Сними плащ-палатку, - попросил он и после добавил уже неуверенно: Говори, Шура... Она сняла плащ-палатку. Он, сдерживая дыхание, почувствовал запах ветра и пороха от колюче-холодного ворса ее шинели. - Говори все. Тогда она ответила полуласково: - Хочешь, сказку расскажу? Я много сказок знаю. Ты в детстве любил сказки? Он нащупал ее не отвечающие на его пожатие пальцы. - Мы стреляли, а потом... потом?.. - А потом по орудиям стреляли танки, - договорила она, снижая голос. - А потом у нас кончились снаряды. - Снаряды?.. - повторил Кондратьев, глядя в огромное, переливающееся холодными звездами небо, на туманно искрящийся Млечный Путь. Было ему кого-то непростительно, горько жаль, мнилось, что кого-то он тяжело, грубо оскорбил и тот вскоре погиб в двух шагах от него. Шура, вероятно, знала, видела это и потому не говорила всего до конца. И память не сразу стала выхватывать несвязанные, отрывочные картины того, что случилось несколько часов назад. Он помнил раскаленный догоряча ствол орудия, лихорадочно снующую между станин широкую спину Бобкова, его руки, бросающие снаряды в дымящееся отверстие казенника, ею бешено-радостные глаза, его крик: 'А, сволочи! Не жалко!' И рядом - сосредоточенное, неспокойное лицо Елютина, повернутое от прицела: 'Угломер! Угломер! Угломер!' Неужели два орудия заменяли всю артиллерию дивизии? Восемь ящиков опустело, и тогда ехидный Деревянко сообщил: 'Восемь сдуло!' И через минуту этот милый Лузанчиков восторженно-возбужденно повторил: 'Десять сдуло, товарищ старший лейтенант!' А где был Цыгичко? Кажется, вместе с Шурой он носил ящики из ниши, раз упал, задев ногой за станину, и засмеялся глупо и жалко. Сыпал дождь, огневая позиция размякла, как каша... Что было еще? Из еловой посадки ударили по орудиям танки. Оглушили звенящие разрывы в кустах и на бруствере. Срезанные ветки хлестнули по лицу горячим кнутом. И был открыт ответный огонь по танкам. Мелькали перед ним прижмуренные, ослепленные глаза Елютина и судорожно вцепившиеся в снаряд огромные пальцы Бобкова, остальных Кондратьев больше не видел. Началась дуэль между орудиями и танками. Вскоре его сознание прорезал крик, нет, не крик радостный рев Бобкова: 'Горят, горят!' Затем разрыв, звон в голове, желтый опадающий дым, и из этого дыма поднялся без шапки, с окровавленной скулой Елютин, пошатываясь, нащупал левый рукав, пытаясь отогнуть его, словно на часы хотел посмотреть, сделал шаг за щит орудия и упал животом на бруствер. Все исчезло после... Все поглотила черная, мягко качающаяся пустота, и он плыл в ней, как сейчас под этими звездами. Он очнулся от свинцовых капель дождя, от голоса, хрипло кричавшего непонятное и страшное: 'Мы погибли здесь, выполняя приказ. Пришлите плот. За Кондратьева остался я, младший лейтенант Сухоплюев. У нас нет снарядов. Мы все погибли здесь, выполняя приказ!..' 'Он убит, но почему он докладывает еще? - соображал Кондратьев. Разве он убит?' Сухоплюев лежал в бурой жиже, обнимая намертво телефонный аппарат, виском вмяв в грязь разбитую эбонитовую трубку. Как оказался телефонный аппарат близ станин орудия, при каких обстоятельствах погиб Сухоплюев, он не вспомнил, голова, скованная болью, была налита огнем. Скоро Цыгичко, Бобков и Шура понесли его куда-то вниз, и там, внизу, снова бездонная мгла закачала его на мягких волнах забытья. - Тебе не больно, Сережа? - Нет. - Он долго глядел на высокие звезды, мимо которых плыл темный силуэт Шуриной пилотки, а в ушах все возникал хрипло-незнакомый голос Сухоплюева: 'Мы погибли здесь, выполняя приказ...'. - Сухоплюева там похоронили? - Да. - И Елютина? - Да. - А орудия как? - Орудия были разбиты. Мы столкнули их с берега в Днепр. Ты приказал. - Я? - Да. А прицелы здесь. С нами. Ты приказал взять. - А люди... остальные? - Здесь они. А вокруг бревен струилась, ворковала, плескалась вода, с упорной однообразностью повизгивали уключины, и не было слышно ни одного голоса на плоту. - Я не слышу их, - сказал Кондратьев и окликнул: - Лузанчиков! Ответа не последовало. Слева помигала ракета и сникла, растворилась в ночи. - Он спит. Легкое ранение в ногу, - ответила Шура. - Мальчик... До свадьбы заживет. - Деревянко. Возле ног Кондратьева послышался стонущий вздох, кто-то завозился, сухо зашуршал соломой, и оттуда дошел шепот: - Здесь я, товарищ старший лейтенант. - Цел, милый мой, а? - Самую малость, товарищ старший лейтенант. Едва задницу вдребезги не разнесло. Если б рукой не придержал, брызги б только полетели. А тогда ищи ветра в поле! И до Кондратьева донесся смех: один - перхающий, заливистый, другой - густой, сдержанный. Но было ему удивительно и противоестественно думать, что это обыкновенный человеческий смех, признак будничной жизни, живого дыхания. Среди звездной бездны ночи едва заметные фигуры проступали у весел, и по смеху Кондратьев узнал их - это были Бобков и старшина