показалось, был слегка озадачен. - Я прошу нас подумать вот о чем, Алексей Архипыч. Не веревочкой мы связаны, а одной цепью скованы, извините за высокий штиль. Но о каком взаимопонимании может идти речь, когда люди от вас шарахаются? Если вынужденное безделье так влияет на ваше настроение...
- А, бросьте эти дамские штучки. - Чернышев скривился, встал. Шарахаются... безделье... настроение... Но девочки. Значит, дела такие: получено штормовое предупреждение, к ночи тряхнет. Приглашайте после ужина науку, обсудим, как и что.
- Какое ожидается волнение? - спросил Корсаков.
- Баллов девять, и ветер норд-вест, то, что надо, - ответил Чернышев. Материковые ветры здесь самые холодные. Готовься, Паша, материальчик тебе в руки плывет, строк на тысячу!
Чернышев ухмыльнулся, пошел к двери, но вдруг остановился и как-то странно на нас посмотрел.
- А настроение действительно хреновое, - сказал он. - SOS перехватили. В ста пятидесяти милях обледенел и перевернулся японский траулер. ПРОВЕРКА БОЕМ
Я уединился в каюте и заполнял блокнот. Завидую людям с хорошей памятью! Грише Саутину и записывать ничего не надо - через год почти слово в слово воспроизведет любой слышанный им разговор. Я же на память не надеюсь, она у меня посредственная: не запишу - на другой день половину забуду, не смысл разговора, конечно, а нюансы, словечки, от которых и зависит та неуловимая вещь, именуемая художественным впечатлением. А иной раз часами мучаюсь, пытаясь вспомнить кем-то рассказанный и намертво ускользнувший из памяти случай: какой сюжет пропал! Но записывать на людях никак не могу, что-то в этом есть неделикатное, губящее всякую живость, непринужденность общения иной раз, самой жизнью режиссируемая, развертывается перед тобой сцена высокого накала, страсти кипят, характеры сшибаются, а ты, счастливый свидетель, весь в напряжении хотя бы смысла не упустить, доподлинно зная, что бесценные детали наверняка от тебя уплывут. И такое страдание из-за этого испытываешь, какое бывает только во сне, когда мимо тебя проходит счастье, а ты в беспричинной скованности не в силах протянуть к нему руку.
Итак, я, торопясь, записывал впечатления дня. Качать стало заметно сильнее; до сих пор мне доводилось плавать на более крупных судах, где качка всерьез беспокоила лишь в сильный шторм, а нашу скорлупку и при семи баллах болтает так, что не очень привычный мореплаватель пардону запросит. То ли еще будет!
Если без ложной скромности, я себя кое в каких делах проверил и самоопределился так: в первые не лезу, из общей массы не выделяюсь, но и паниковать не паникую; словом, не храбрец, но вроде бы и не трус.
Но от последних слов Чернышева у меня мороз по коже прошел! И Корсаков чуточку в лице изменился, самую чуточку - но все-таки изменился. Мне даже показалось, что в тот момент ему было наплевать и на личную обиду, и на субординацию, и на разные другие неприятные вещи, высказанные Чернышевым, поскольку все это вдруг оказалось мелко и ничтожно по сравнению с гибелью людей рядом с нами, причем в ситуации, в которой вот-вот можем оказаться мы сами. Впрочем, это я думаю за Корсакова, он, возможно, испытывал что-нибудь другое, хотя вряд ли: по моему наблюдению, общая для всех опасность вызывает у людей похожие чувства, разве что один владеет собой лучше, а другой хуже, и на его лице все отражается. В опасности мне приходилось оказываться несколько раз, и на поверку выходило, что тревога за жизнь, осознанная или подспудная, была у всех; об этом говорит хотя бы то, что выход из опасности вызывал всеобщее облегчение, улыбки и смех, иные при этом бравировали, другие вели себя сдержаннее, но равнодушным не был никто.
Я вдруг всей шкурой осознал, что происходившее до сих пор было ничего не значащей суетой, вроде отработки парадного шага и козыряния у десантников, которых сбрасывают во вражеский тыл; я понимал, что такое ощущение во мне дремало и рано или поздно должно было проснуться, ведь не на морскую прогулку вышла экспедиция, но все равно впечатление было сильное. Достаточно было представить себе барахтающихся в ледяной воде японских рыбаков... Да нет же, они и выпрыгнуть в море не успели, в том-то и штука, что судно переворачивается неожиданно... И записки Чернышева читал, и со многими очевидцами на эту тему беседовал, но одно дело читать и беседовать, и совсем другое - точно знать, что скоро ты сам окажешься очевидцем, и это тебе предстоит неизбежно, поскольку именно ради того, чтобы стать очевидцем, ты и вышел в это холодное море.
Как всегда в таких случаях, я почувствовал в себе ту приподнятость, какая бывает в предвкушении больших событий: не зря же мы родились на божий свет! В нетерпении я спешил зафиксировать возникающие ощущения и сокращал слова до такой степени, что вряд ли кто другой мог бы эту скоропись прочесть.
В борт с силой ударила волна, и моя шариковая ручка, словно следуя ее повелению, вычертила на листке бессмысленную кривую. Другая волна приподняла судно и бросила его вниз, третья снова врезала по борту - видимо, мы шли лагом и разворачивались. Проверив, закреплены ли в кронштейне и гнездах графин с водой и стаканы, убрав все, что может падать и разбиться, я решил было выбраться наверх, но тут в коридоре что-то прогромыхало и в распахнувшуюся дверь на четвереньках вполз Баландин. На его лбу полыхал свежий фонарь, но лицо, сверх ожидания, светилось широченной, до ушей, улыбкой.
- Впадаю в детство! - усевшись с моей помощью на стул, возвестил он. Представляю, что творилось бы на кафедре, если бы ее заведующий явился в таком виде!
Баландин радостно заржал, замахал руками, приглашая меня присоединиться, и, сорванный со стула неведомой силой, полетел в мои объятия.
- Да, это была бы сенсация, - согласился я.
- Неужели вы ничего не замечаете, Паша? - Баландин слез с моих коленей и опять водрузился на стул. - Откройте пошире глаза, друг мой! Разве вы не видите, что мир изменился и никогда уже не будет таким, как прежде?
- Если вы имеете в виду фонарь, то дня через два...
- Плевать я хотел на фонарь! - заорал Баландин. - Паша, я не укачиваюсь! Меня лично похвалил сам Птаха! Он сказал, что подарит мне тельняшку! Он...
Баландин снова рванулся ко мне и пребольно боднул головой в скулу. Тут я уже не выдержал и уговорил его лечь на койку. Кстати, койки в нашей каюте расположены вдоль киля - важное преимущество, благодаря которому бортовая качка, самая неприятная, переносится легче.
- Меня прогнали с мостика, - с упоением сообщил Баландин. - Знаете ли вы, что правильнее говорить: рулевая или ходовая рубка? Это мне сказал Федя, он сменился и придет с боцманом к нам потравить, что на морским жаргоне означает побеседовать по душам. А прогнали меня под тем нелепым предлогом, будто я летаю по рубке, как пушечное ядро, и сбиваю всех с ног!
Баландин с его ржаньем и пылающим фонарем был так смешон, что я невольно рассмеялся.
- Живы? - в каюту заглянул Птаха.
- Смеюсь, - значит существую! - не унимался Баландин. - Костя, я только что на вас ссылался, подтвердите, что нам семь баллов нипочем!
- Нам на них... извиняюсь, - подтвердил Птаха. - Тут еще два чудака, пустить или гнать в шею?
Вслед за Птахой в каюту ввалились Перышкин и Воротилин, которые в последние дни зачастили к нам в гости - покурить и поиграть в шахматы.
- К ночи, Илья Михалыч, все десять будет, - прокуренным басом сообщил Птаха. - Так что... как это... тряхнет правильно.
- Не стесняйтесь, - благодушно разрешил Баландин, - приучен, у меня брат слесарь-водопроводчик. А рыбу в такую погоду не ловят?
- Как штормовое предупреждение, сети, конечно, не забрасываем. А если неожиданно прихватит... Филя, покажи товарищам свои ладошки.
Воротилин послушно вытянул чудовищных размеров ручищи, настоящие лопаты.
- Вот этими граблями, - продолжал Птаха, - Филя в одиннадцатибалльный шторм лично перерубил 'вожака' и подарил Нептуну на полста тысяч капроновых сетей. Не от всякого Рокфеллера такой подарок получишь.
- Так приказали ж, - засмущался Воротилин. - Что я, сам, что ли...
- Филя по своей инициативе только в гальюн ходит, - поведал Перышкин. - Он у нас дисциплинированный, новогодний сон боцмана. Маяк!
- А зачем было сети рубить? - поинтересовался Баландин.
- Когда драпаешь, сапоги на ходу скидываешь, - разъяснил Птаха. - Так завернуло, что сами еле ноги унесли. Обидно, бочек триста селедки потеряли.
- Они все на селедку считают, - пренебрежительно сказал Перышкин. Никаких высших соображений, темнота.
- А ты, бармалейчик, за романтикой в море ходишь? - насмешливо спросил Птаха.
- Боцман, а остроумный, - с уважением откликнулся Перышкин. - Для меня, Константин Иваныч, на первом место, конечно, романтика дальних странствии и преодоление разных трудностей...
- Это я тебе помогу, - пообещал Птаха. - В порту отоспишься!
- ... на втором месте, - продолжал Перышкин, - свежий йодистый морской воздух, доктор мне его прописал в детстве от коклюша, а уже на третьем, последнем, месте у нас с Филей деньги, которые мы с Филей в глубине души презираем как пережиток в нашем сознании. Правда, Филя?
- Смешняк, - ухмыльнулся Воротилин, влюблено глядя на Перышкина. - Это для тебя пережиток, а мои пацаны осенью в школу пойдут. Близнецы, Васька и Семка.
В голосе Воротилина прозвучала такая гордость, что все заулыбались.
- Не пойму, как ты их различаешь? - спросил Птаха. - Похожи, как эти... как две поллитры.
- Не различишь! - с простодушным восторгом подхватил Воротилин. - Даже Лена путает, ботинки им разные надевает, только они, стервецы, нарочно меняются.
- Раскачивает. - Птаха прислушался к вою ветра. - На промысле, небось, матерятся в три горла - в укрытие