не имею права говорить вам всего, что знаю, но скажите: какие драгоценности есть в доме Глафиры Анатольевны?
- Бусы есть, - ответила она. - Из чешского граната... И серьги... Такие в Карловых Варах стоят тридцать рублей на наши деньги.
- Пойдите на кухню, - сказал я, поднявшись, - откройте полки, где хранятся крупы, высыпьте их содержимое на стол, и если там ничего не обнаружится, можете оставаться здесь...
Если бы она отказалась выполнить мою просьбу, мне пришлось бы в который раз испытать чувство глубочайшего разочарования в хомо сапиенсах... Если бы она отказалась, попытавшись скрыть испуг, беззащитно растерялась, я бы понял, что она в деле. Однако Оля посмотрела на меня с презрительным недоумением и вышла на кухню. Я слышал, как она открыла дверцу - почему-то у всех наших кухонных гарнитуров прежде всего отваливаются дверки, - достала банки, стеклянно громыхнула ими; потом я услышал, как посыпалось зерно, скорее всего гречка, а потом тяжело выпали металлические предметы, точнее - металл с камнем, я отличу этот звук от всех других...
...Оля вернулась в комнату неслышно. В левой вытянутой руке лежали два массивных кольца, судя по всему, платина или белое золото, изумруд и два крупных бриллианта...
- Вот, - сказала она глухо и впервые посмотрела на меня глазами, в которых ощущалась осознанная, устремленная во что-то мысль. - Возьмите.
- Это как понимать? Дарите, что ль?
- Я бы отдала все, что есть в этой квартире, спаси вы маму...
- Не заставляйте меня отвечать вам резкостью... Вы участвовали в составлении письма?
- Какого? - в ее глазах мелькнуло сосредоточенное недоумение; у нее странные глаза, как у тяжелобольного человека, вернувшегося после сеанса гипноза. - О чем вы еще?
- Вы не знаете, что Глафира Анатольевна прислала в редакцию жалобу на Ивана? <Разрушил семью, издевается над беременной женщиной>, необходимо общественное разбирательство, кара и все такое прочее...
- Мама никогда не напишет такое письмо...
- Я его читал... Собственными глазами... Сожительство с Лизой Нарыш...
- Прекратите! - голос Ольги стал резким, пронзительным даже. - Не смейте! Не вздумайте оправдывать эту гадину! Она дьявол во плоти! Уходите отсюда! Уходите!
- Про Лизу Нарышкину вам Тамара сказала?
- Перестаньте! - еще пронзительнее, но теперь уже с затаенной мольбой прошептала Оля. - Что вы знаете о нашей семье?! Что вы знаете о маме? Я с детства помню нищету! Я в перелицованном мамочкином пальто ходила! Я помню, каким счастьем было для меня эскимо в воскресенье! Кто меня поставил на ноги? Кто заменил папочку? Кто?! Учителя? Кто выбивался из последних сил, чтобы дать мне образование?! Кто пережил ленинградскую блокаду? Вы? Или мама?! Кто остался сиротой в тринадцать лет? Кто вез санки с гробом брата на кладбище?! Вы знаете, что такое память?! Вы понимаете, что нельзя забыть нищету и голод! Понимаете?! Или нет?! Сначала дайте людям гарантии на будущее, а потом требуйте от всех честности! Или не мешайте верить в бога! Церковь тоже учит, что воровать грешно!
Я поднялся, зачем-то одернул пиджак, словно бы на мне был китель, и, открыто посмотрев на часы, сказал:
- Вы когда-нибудь пожалеете о том, что не послушали меня... У меня тоже, знаете ли, дочь, и тоже закрыта, вроде вас, и тоже болезненно ревнива - нереализованное воображение... Так вот, и на нее вышла гадалка стерва, обладала навыками гипноза, но внушала она ей, чтобы я посодействовал освобождению из-под стражи бандита, ее хахаля. Моя дочь не мне в этом призналась, а психиатру... У меня жена нормальная, бредням не поддается, потому что выросла в ссылке, дочь <врагов народа>, - она и отвела ее в клинику... Не надо гордиться друг перед другом горем, Оля. Давайте наслаждаться минутами счастья. Упрямство - глупо... Когда кончится обыск, после допроса, загляните в любую клинику, посоветуйтесь с хорошим психиатром, он с вас Тамарину дурь и наговор легко снимет... Но Ивана вы потеряете... А это неразумно - отталкивать тех, кто вас любит... Неразумно... А может быть, и преступно...
XXXI Я, Иван Варравин
_____________________________________________________________________
Около двери Виталия Викентьевича Бласенкова я стоял минуту, не меньше, потому что впервые в жизни ощутил, что у меня есть сердце; оно гулко ухало, словно бы не могло протолкнуть кровь, прилившую к лицу; руки отчего- то стали ледяными, особенно мизинцы и безымянные пальцы. Я сделал несколько глубоких вдохов и выдохов, как в перерыве между работой на ринге; дышал носом свистяще; медленный вдох и резкий выдох - <с опаданием плеч>, как учил наш ветеран Островерхов. Только после того как сердце чуть успокоилось, я нажал кнопку звонка.
За дверью меня ждали: распахнулась сразу же; молодой парень - в белой крахмальной рубашке и красном галстуке - показал рукой на комнату, осведомившись предварительно:
- Вы к Виталию Викентьевичу? Товарищ Варравин? Вас ждут...
Комната была странная: круглый стол карельской березы, кресла, обитые белым атласом, два книжных шкафа, шведская стенка, штанга и раскладушка, заправленная солдатской шинелью.
- Проходите, Иван Игоревич, - сказал Бласенков, - гостем будете... Чайку изволите? Или кофэ?
- Благодарствуйте, - ответил я. - Не утруждайте себя хлопотами.
- Да разве это хлопоты?! Вот когда мы в лагере чифирили - то были хлопоты: где хорошего чаю достать, как сахарком разжиться, как на кухню пролезть?! А сейчас - лафа, все жизненные блага умещаются на сорока метрах...
- Вы чифирь в каком лагере варили? В нашем? Или гитлеровском?
- У немца разве что достанешь?! Немец, он и есть немец! Во всем порядок... Нет, это только наши пареньки из лагерной охраны нам чай тайком на воле покупали - народ добр, отходчив сердцем, злобы таить не умеет...
- У меня к вам несколько вопросов... Ответите?
- А чего и не ответить? С превеликим удовольствием... От чаю наотрез отказываетесь?
- Наотрез.
- Брезгуете?
- Брезгую, - ответил я с облегчением, ибо он помог мне этим словом обрести спокойную снисходительность: вблизи его лицо не казалось столь вальяжным и моложавым, были заметны мелкие морщинки на впалых висках, он мучительно скрывал агрессивную тревожность глаз, но давалось ему это с трудом, - что-то в них то и дело подрагивало, они жили своей, особой жизнью, глаза вообще трудно подчиняются воле; магическая фраза <посмотри мне в глаза> не нами выдумана - древними; зеркало души как-никак...
- К вашим услугам, товарищ Варравин, готов отвечать...
- Мне бы хотелось узнать: при каких обстоятельствах вы попали к немцам?
- Шандарахнуло волной во время бомбежки об стену сарая, потерял сознание - вот и конец красноармейцу, - он вздохнул. - Вполне, кстати, типическая ситуация, большинство наших попадали в плен ранеными... Или если винтовок не было, не каждому ведь давали, сам, мол, у ганса отвоюй...
- А где это случилось?
- На Смоленщине... А деревню запамятовал, мы ж в нее только вошли, а тут - немец! Не пообвыклись даже, из огня да в полымя...
- Это было во время нашего отступления?
Бласенков медленно поднял на меня серые глаза, смотрел долго, неотрывно, а после странно подмигнул:
- Так ить, Иван Игоревич, война она и есть война, то они нас жмут, то мы их...
- Я к тому спрашиваю, чтобы понять: вас сразу угнали в лагерь или пришлось побыть какое-то время в той деревеньке?
- На второй день угнали, лишь только в себя пришел... Но эта тема слишком горька мне, Иван Игоревич... Об этом эпизоде меня три дня мотали в СМЕРШЕ, когда Красная Армия вызволила из гитлеровского концлагеря... Сначала у гитлеровцев страдал, потом у своих... Не хочется об этом говорить, ей-богу... Что у вас еще? К вашим услугам...