Мы лежали в зарослях папоротника на лужайке над «Капризом»; послеполуденное солнце обжигало и нежило нас.
— Уж тебе, во всяком случае, не может быть жарко, — сказал я, глядя на ее открытую блузку и ситцевую юбку. — На тебе же ничего нет.
— У-у, гадкий! — воскликнула она и натянула блузку, прикрывая плечи. — Теперь тебе хорошо? Джорику хорошо, что его Сьюзен вернулась?
Я снова потянул ее блузку вниз и по очереди нежно поцеловал оба плеча.
— Теперь мне хорошо. Так хорошо, как бывает, только когда ты со мной.
Женщины за тридцать выглядят моложе в сумерках или при свете свечей; девушка девятнадцати лет выглядит моложе, кажется почти ребенком, в ярком свете полуденного солнца, — сейчас Сьюзен можно было дать не больше четырнадцати.
Помада сошла с ее губ от поцелуев, пудра стерлась, и все же губы ее были все такие же яркие, а кожа такая же безупречная.
— Это было чудесное письмо! — сказала она. — Ах, Джо, я чувствовала себя такой несчастной, пока не получила его. Это был самый приятный сюрприз за всю мою жизнь.
Чарлз помог мне написать его после долгих препирательств, в ходе которых он обозвал меня, помимо всего прочего, сластолюбивым идиотом и альфонсом-неудачником.
«Ну вот, — сказал он, когда я поставил под письмом свою подпись, — теперь эта глупая коза примчится сюда сияя от любви. Положись на своего дядюшку Чарлза!»
Да, я мог на него положиться — вот она, Сьюзен, сидит со мной рядом. Я неделю назад вернулся из Дорсета, а она только что приехала из Канн: она позвонила мне, как только прочла письмо. Едкий запах папоротника защекотал мне горло, и, приподнявшись на локтях, я посмотрел вниз, в долину, на Уорли. Город лежал передо мной как на ладони: вот ратуша с корзинами цветов над входом; лодки на реке в парке; от остановки отходят желтые автобусы; на Севастопольской улице торчит огромный черный палец завода Тиббэта; вот шумная Рыночная улица с ее магазинами, все названия которых я помню как молитву (магазин Уинтрипа, ювелира, где лежат такие красивые золотые и серебряные часы, по сравнению с которыми мои собственные кажутся дешевкой; магазин Финлея, где торгуют рубашками и халатами; магазин Пристли, бакалейщика, где пахнет сырами и жареным кофе; магазин Роббинса, аптекаря, где продаются бутылки с лосьоном «Лентерик», который употребляют после бритья, и барсуковые кисточки), — как мне все это нравилось, все, вплоть до красного кирпичного здания читальни и рекламы у кинотеатров «Колизей» и «Ройял»! Я не мог с ними расстаться. А если я женюсь на Элис расстаться придется. Город можно любить лишь в том случае, если он любит тебя, а Уорли никогда не будет любить соответчика в бракоразводном процессе. И я тоже должен любить Уорли по-настоящему, я должен взять от него все, что он может мне дать: теперь я уже не могу удовольствоваться только его дружбой, жизнью, скажем, с девушкой категории №6, жизнью, проведенной, если мне повезет, в одном из бетонных домов-коробок, которые строит сейчас муниципалитет. Люди могут быть счастливы в этих крошечных домиках с крошечными садиками, с ванной и без гаража.
Они могут быть счастливы, живя на мой нынешний заработок — и даже на меньший. Но только не я. Если случится самое худшее, я, конечно, предпочту это, чем вообще уехать из Уорли, но сначала я должен попытаться заставить город отдать мне свое самое сокровенное — власть, привилегии, роскошь — то, чем обладают живущие Наверху.
— Джо, — сказала Сьюзен, — какой ты нехороший. Ты же не слушаешь меня.
— Я слушаю, любовь моя, — сказал я. — Только это вовсе не чудесное письмо. Я слишком волновался, когда его писал. Мне было страшно, что ты увидишь почерк и порвешь письмо, не читая. Я ведь не знал ни минуты радости с тех пор, как ты написала, что между нами все кончено.
— Ты обещал мне болыне не видеться с Элис. Ты ей уже сказал?
— Ты же знаешь, что она в больнице. И ей очень плохо.
Лицо Сьюзен стало суровым и злым: теперь она была похожа не на школьницу, а на женщину-судью — из тех, что всегда приговаривают преступника к тюрьме, а не к штрафу, чтобы никто не мог обвинить их в женском мягкосердечии.
— Ты должен сказать ей теперь же. — А сейчас она была очень похожа на свою мать: мягкие линии ее лица вдруг стали жесткими, рот поджался, губы почти исчезли — это был не жестокий рот, но упрямый и решительный.
Элис вернулась домой за день до меня, и среди ночи ее увезли в больницу. Я так и не узнал, чем она была больна; это был не рак, но тем не менее какая-то опухоль, довольно серьезная, — во всяком случае, серьезная настолько, что требовалась операция, но не настолько, чтобы врачи могли прописать ей наркотики, и она очень страдала. Сейчас она ждала операции, и к ней никого не пускали, кроме родных. Я не писал ей, потому что получил от нее записку с просьбой не делать этого — так будет разумнее; но совесть грызла меня: я знал, что на самом деле Элис надеялась, что я ее не послушаюсь.. Ты слышишь меня, Джо? — Голос Сьюзен вдруг стал пронзительным. — Скажи ей теперь же. Она ведь не при смерти. Если ты ей сейчас же не напишешь, я немедленно и навсегда порву с тобой. И я говорю совершенно серьезно.
— Замолчи. Я свое обещание выполню: покончу с этим раз и навсегда. Когда она выйдет из больницы. И буду объясняться с ней лично, а не при помощи писем. Так поступают только трусы.
Сьюзен вскочила на ноги.
— Ты отвратителен, я тебя ненавижу! Ты ничего не хочешь сделать, о чем я тебя прошу, и ты собираешься вернуться к этой… к этой старухе лишь потому, что она больна. И зачем только мы с тобой познакомились! Ты испортил мне поездку во Францию, а теперь, когда я снова счастлива, ты вот как себя ведешь. Я ненавижу тебя, ненавижу… — Она разрыдалась. — Я ухожу. Я не желаю тебя больше видеть. Ты никогда не любил меня…
Я грубо схватил ее за плечд и со всего размаха ударил по лицу. Она легонько вскрикнула от неожиданности и кинулась на меня, намереваясь расцарапать мне лицо.
Я без труда остановил ее.
— Никуда ты не уйдешь, — сказал я. — И я не сделаю того, чего ты от меня требуешь.
Я люблю тебя, дурочка, но что и как надо делать, решаю я. И теперь, и впредь.
— Пусти меня, — сказала она. — Я закричу. Ты не можешь удерживать меня против воли.
Она принялась вырываться. Черные волосы ее разметались, а карие глаза от гнева словно посветлели, стали похожи на топазовые глаза тигра. Я встряхнул ее изо всей силы. Я уже и раньше проделывал это в шутку, когда она просила меня сделать ей больно («пожалуйста, сделай мне больно!»), но сейчас я был зол, и когда я отпустил ее, она едва дышала и с трудом держалась на ногах.
Тогда я принялся целовать ее и поцеловал так крепко, что прокусил губу и почувствовал вкус крови. Внезапно руки ее обвились вокруг моей шеи, и, потянув меня за собой, она упала на землю. На этот раз она не вела себя, как испуганная девочка, и я на этот раз не стал сдерживаться, мною владело лишь жаркое безумие разбушевавшихся инстинктов.
— Ты мне сделал больно, — сказала она, когда я некоторое время спустя пришел в себя, чувствуя безмерную усталость и пустоту. — Ты сделал мне больно и сорвал с меня всю одежду. Смотри, ты расцарапал меня в кровь — и вот здесь, и здесь тоже.
Ах, Джо, теперь я люблю тебя веем моим существом. Теперь я вся твоя, и она тебе больше не нужна, правда?
Она засмеялась. Это был тихий, грудной смех. В нем чувствовалась глубокая удовлетворенность.
— Скажи ей об этом, когда она выйдет из больницы, если тебе так хочется, милый.
Она тебе больше не нужна, я знаю. — Она улыбнулась мне: эта улыбка светилась почти дикарским счастьем.
— Она мне больше не нужна, — тупо повторил я. Во рту у меня был привкус крови, и капельки крови ироступили на руке, которую она расцарапала. От солнечного света было больно глазам, а папоротник вокруг словно вырос и сомкнулся надо мной.