остановится: шофер заснул у руля, пассажиры покорно сидят, раскрыв рты, и ждут, когда автобус помчится дальше; постройки так и стоят неоконченными; магазины закрыты, и в них шныряют крысы; недоенные коровы страдальчески мычат, с трудом таская разбухшее вымя; одичавшие собаки и кошки бегают с окровавленными мордами, а потом поднимается великая буря и очищает землю от грязи, оставив одни лишь голые скалы и пламя. Я провел языком по пересохшим губам и оглядел автобус, — пассажиры сидели гладкие, розовые, спокойные, от них исходил запах пищи, табака и сна. Я закрыл глаза, чувствуя, что больше не могу. Мне было холодно, я дрожал, и мне казалось, что меня вот-вот вырвет. Но это было не самым страшным, — самым страшным была правда: я отчетливо увидел, что в этом мире нет места для мечты и милосердия, — в нем бушует лишь буря жестокости. Я сидел, крепко сжав руки, ожидая следующего удара. Но ничего не произошло. И когда автобус прибыл в Леддерсфорд, я зашел в первый же кабачок, который попался мне на глаза.
Это было старое помещение, где пахло сырой штукатуркой и пыльным плюшем; с улицы вы попадали прямо в бар. Я открыл дверь, и шум и свет улицы сразу остались позади. У стойки стояло несколько человек, разговаривавших приглушенными голосами. Я заказал рюмку рома и полкружки пива и остановился у стойки, глядя на картинки, висевшие по стенам и вдоль лестницы, которая вела в дамскую уборную.
Это были сплошь батальные сцены, довольно приятные цветные литографии, где энергичные марионетки размахивали саблями с красной краской на острие, стреляли из мушкетов, над дулами которых поднималось круглое белое облачко дыма, водружали знамена на крохотных конических холмиках, возвышавшихся над абсолютно плоским полем боя, храбро наступали, соблюдая идеальный парадный строй, и время от времени умирали, держась левой рукой за грудь, а правой призывая своих соратников идти вперед, к победе. Пиво после рома казалось слабым, как вода, и на какой-то миг я почувствовал неодолимое отвращение, — я подумать не мог о том, чтобы выпить еще. Потом я ощутил первые проблески тепла в желудке и заказал еще пива, — тепло все увеличивалось, пока наконец после четвертой или пятой кружки мною не овладела злорадная тупая радость: у меня лежит восемьсот фунтов в банке, я займу солидный пост и буду иметь достаточно денег на расходы, я женюсь на дочери хозяина, я умен, силен и красив — словом, сказочный принц из Дафтона, — все препятствия, как по волшебству, исчезли с моего пути…
Все препятствия? Это означало Элис. И уже не было волшебством. Сколько времени она ползала в темноте в лужах собственной крови? Где я сейчас? Был Дафтон, был Кардингтон, был Комптон-Бассет, и Кельн, и Гамбург, и Эссен, которые я видел с воздуха, и был край виноделия — Бавария, и был Берлин, и бледные школьницы, и их матери. Пять сигарет — за мать, десять — за дочь. И снова Дафтон, потом Уорли, — всего год назад. Надо бы мне остаться там, где я родился, и тогда Элис ходила бы сейчас по Уорли, и волосы ее блестели бы в солнечных лучах, или она лежала бы дома на диване, читала бы пьесу, присланную комитетом по распределению ролей, или ела бы цыпленка с салатом, если бы уже наступил сезон для салата. Я прижал руку ко лбу.
— Вы не больны? — спросил меня хозяин. У него было мучнистое, ничего не выражающее лицо и скрипучий низкий голос. До этой минуты он разговаривал о футболе со своими приятелями. Сейчас колесики того механизма, что считался его умом, заскрипели, и он занялся мною. Я отнял руку от головы и заказал коньяку.
Он не пошевельнулся. — Я спросил вас: вы больны?
— М-м?
— Вы больны?
— Конечно, нет. Я просил вас дать мне коньяку. Разговоры разом прекратились, и все кругом уставились на меня заблестевшими глазами, надеясь, что сейчас начнется драка и мне разобьют физиономию; не то чтобы они были настроены против меня лично, — просто в какую-то минуту большинству людей становится невыносимо скучно. Я окинул взглядом комнату и увидел, что это кафе не для случайной публики: здесь заключали пари и встречались «мальчики-красавчики» (трое из них как раз стояли возле меня, выделяясь, как гнилые зубы, среди окружающего хулиганья).
— На сегодня с вас хватит, — сказал хозяин.
Я нахмурился. У меня, собственно, не было оснований здесь задерживаться, но мои ноги точно приросли к полу.
— Я сейчас угощу тебя, дружок, — сказал один из «красавчиков». У него были крашеные волосы бронзово-желтого оттенка, и от него пахло геранью. — Ну, чего ты придираешься, Ронни? — Он улыбнулся мне, показывая ослепительно-белые вставные зубы. — Ведь он же ничего плохого не делает, правда, миленький?
— Попадете вы в беду, — заметил хозяин.
— Да? С большим удовольствием, — отозвался «красавчик», и они все расхохотались.
Я позволил ему угостить меня двойной порцией коньяку и спросил, что будет пить он. Он заказал лимонад, — ведь такие, как он, ходят в кабаки только затем, чтобы знакомиться. Они пьют ровно столько, сколько выпили бы мы с вами, будь рядом хорошенькие женщины, любая из которых обойдется лишь в несколько рюмок вина.
— Меня зовут Джордж, — сказал он. — А тебя как, миленький?
Я назвал имя старшего священника методистской церкви в Уорли, который «бесстрашно разил безнравственность» в последнем номере «Вестника».
— Ланселот, — повторил он. — Я буду звать тебя Ланс. Это имя тебе очень подходит.
Странно, правда, что характер человека сразу можно узнать по имени? Хочешь еще коньяку, Ланс?
Я продолжал пить за его счет почти до трех часов, затем удрал под тем предлогом, что мне надо сходить в туалет, а сам зашел в аптеку, купил мятных лепешек и просидел в театре кинохроники до половины шестого. Джозеф Лэмптон вел себя благоразумно: он решил держаться подальше от греха, пока ром, пиво и коньяк не утихомирятся, и Джозеф Лэмптои отгородился теплом, темнотой и пестрыми тенями от невыносимой боли. Я вышел на яркий дневной евет, чувствуя тупое головокружение, которое всегда бывает после дневных спектаклей или сеансов, — зато я перестал думать об Элис, и меня больше не шатало.
Я зашел в кафе и съел тарелку жареной рыбы с картофелем, хлеба с маслом, два странных на вкус пирожных с кремом (это были те годы, когда кондитеры употребляли кровяные препараты и жидкий парафин) и клубничное мороженое. Затем я выпил чашку индийского чая цвета красного дерева. Докурив третью сигарету и выпив чай до последней капли, я посмотрел на часы и увидел, что уже половина седьмого. Тогда я расплатился по счету и неторопливо вышел на улицу, — к этому времени я уже прилично владел собой, голова у меня была довольно ясная, и я подумал, что никому не будет легче, если я напьюсь до бесчувствия, и, уж во всяком случае, от этого не будет легче Элис. Я поеду домой — ведь Уорли, в конце концов, был моим домом, который я сам избрал для себя, — и лягу в постель с горячей грелкой, предварительно проглотив таблетку-другую аспирина. Я ведь не был сторожем Элис, — пусть Джордж несет ответственность за то, что произошло. И тут я увидел Элспет.
Она стояла у меня на дороге — крашеная, рыжая, затянутая в корсет пожилая женщина — и слегка покачивалась на своих трехдюймовых каблуках. Такою страшной я еще ее не видел: лицо ее было маской из пудры, румян и губной помады, наложенных, как театральный грим, и только покрасневшие глаза казались живыми.
— Сволочь, — сказала она. — Гниль паршивая! Убийца, мразь, сутенер! — Она метнула на меня гневный взгляд. — Что, рад теперь, проходимец? Ловко от нее отделался, а?
— Пропустите меня, — сказал я. — Я не хотел ее смерти.
Она плюнула мне в лицо.
— Вы не в силах причинить мне боль, — сказал я. — Предоставьте это мне самому. А теперь, ради всего святого, не трогайте меня. Не трогайте нас обоих.
Выражение ее лица изменилось, из глаз потекли слезы, прокладывая бороздки в пудре. Она сжала мою руку костлявыми пальцами, — они были сухие и горячие.
— Я позвонила сегодня утром, и мне сказали, — пробормотала она. — Я знала, что произошло. Ах, Джо, как вы могли так поступить? Ведь она так любила вас, Джо.
Как же вы могли?
Я вырвал у нее свою руку и быстро зашагал прочь. Она не пошла за мной, а лишь стояла и печально смотрела мне вслед, словно молоденькая жена, глядящая с берега на отплывающий воинский транспорт. Я