Глянь...»
Конечно, никто того знать не мог, и спросить не у кого, но не было ли в той толпе, что кинулась к пасеке Остера на Груздев вой, дочери головы Купеческого Дома? И не видал ли ее кто в ночь перед несчастьем, на коленях возле улья, роющей ямку под гудящим ящичком, беззвучно губами шевелящую, заклинающую: «Жаль, жаль, жаль»?
Думать о том недосуг было: все дни проходили в обсуждении сватовства. И вот настал срок. Мать вырядила Орешника в лучшую сорочку и штаны, подпоясала шелковым кушаком с серебряной тесьмою – фарийской выделки тряпица. Волосы его непослушные расчесала костяным гребешком – прядочка к прядке, сапоги красной свиной кожи до самого порога обмахивала, чтоб сверкали. Мох на все это глядел, прищурясь, жениной суете преград не чинил – единственный сын как-никак. Только раз Орешника спросил: «Шею-то вымыл?» Орешник кивнул, краснея, и Мох улыбнулся, окинув сына напоследок оценивающим взглядом.
– Как же ты хорош, сыночек мой. Дура будет девка, если в тебя не влюбится, – умиленно сказала мать уже на пороге, и у Орешника на душе стало еще гаже. Он и сам себя чувствовал ровно девка на смотринах, ровно это его вели оглядывать, сватать да продавать. А хотя так ведь оно и было...
Ворота в дом Древли были широко распахнуты, колосьями перевиты, крыльцо белым полотенцем выстлано – ждали сватов. Вошли: Орешник, Мох и Мховы кумовья, Ёрш и Молчан. Все четверо встали на пороге, поклон от Древли и жены его, Цветаны, приняли, поклоном ответили.
– Ваш товар, наш купец, – сказал Мох, и Древля, ухмыльнувшись в густые усы, ответил:
– Милости просим, сваты девке не позор.
Так и пошло – все как всегда идет, все как у людей.
За накрытым столом в богатой Древляновой избе Орешник сидел, будто на последней трапезе своей перед лютою казнью. Как во сне сидел: отец его говорил с Древлей о чем-то о своем, о делах торговых, пока прислужники обносили дорогих гостей парным молоком и холодной брагой. Ёрш с Молчаном ухмылялись, тыкали Орешника локтями под ребра, глазами делали знаки – и Орешник им улыбался через силу, хотя ему бы дай волю – перескочил бы через этот богатый стол да выпрыгнул в окошко. Время будто жилы из него тянуло, жгло каждым проходящим мгновением, словно на скамью раскаленных углей насыпали.
Но вот наконец распахнулась дверь горницы и вышла из нее Цветана, ведя под руку дочь свою единственную, Медовицу. И как вошли они – разом все смолкли. Даже говорливый Древля умолк, глаза тараща, будто никогда прежде не видал родной дочери.
А хоть бы и видал – Орешник поклясться мог: никогда еще не была Медовица так хороша. По обычаю сватовства обрядили ее в зеленое: изумрудной зелени платье облегало молодое тело, перехваченное под полной грудью белоснежным кушаком, единственным признаком того, что девка еще не просватана. Широкой лентой, платью в тон, перехвачены были надо лбом медные локоны, и солнце так в них гуляло и путалось, что больно было от этого блеска глазам. Глаза, как и положено девке на смотринах, Медовица держала опущенными долу, но как мать взяла ее за руку и повела к дорогим гостям, поднялись рыжеватые ресницы, будто бы невзначай, и ожгло из-под них Орешника таким огнем, что в горле пересохло разом. Он глядел на нее теперь, впервые не прячась, не таясь, – по закону, по праву своему глядел, и вдруг подумал, как будто в первый раз: «Это будет моя жена». И таким невыносимым восторгом его переполнило и захлестнуло от этой мысли, что он покачнулся и вцепился в скатерть руками, чтоб усидеть на месте ровно. Того, по счастью, никто не заметил – никто, кроме проклятой девки, которая села уже напротив Орешника и смотрела теперь, улыбаясь, темными своими глазами ему прямо в душу, и ни одна его мысль не могла от нее укрыться.
Сваты наконец очнулись, и Мховы кумовья принялись громогласно возносить хвалу красоте Древляновой дочки – так им велел обычай, и они ему следовали, ни капельки душою не покривив. Цветана сидела с дочерью рядом довольная – знала, что заслуженна похвала. А сама Медовица слушала восхваления сватов равнодушно, то и дело поглядывая на Орешника. Когда мать велела – а вернее, когда позволила, – встала и, обойдя кругом стола, спросила:
– Не желаешь ли чистой водицы, Орешник Мхович?
И голос ее лился медом, и вся она была как мед – сладкая, мягкая, да так и липла к рукам. Орешник ответа выдавить не мог, все смотрел на нее – никогда она еще так близко к нему не была. Кивнул только. Она налила ему в кубок воды и, наклонясь над столом, задела щеку Орешника рукавом.
Как она от стола отошла и снова на место села – Орешник не помнил.
Час, проведенный за столом, пролетел, будто подхваченное ураганом перышко. Орешник за все время и пяти слов не сказал, благо Ёрш с Молчаном и Древля говорили за шестерых. Мох тоже помалкивал, глядя то на скромно потупившуюся молодицу – одобрительно, то на своего сына – и тогда на лоб его наползало слабое облачко, тут же улетавшее прочь. Но вот вышел час, кончились смотрины. Теперь, вспомнил вдруг Орешник, жениху с невестой положено уединиться на четверть часа – поговорить по душам. Считали, что девка, если не люб ей жених, в эту четверть часа могла ему о том сказать как на духу, в ноги упасть, запросить пощады – а не запросила бы, так должна была довеку молчать, как бы ни рвалось сердечко на волю. А можно ли жениху пасть в ноги девице да просить, чтоб хоть душу взяла – только бы отказала, о том молва ничего не говорила. Да и не вспомнил о том Орешник, когда его и Медовицыны родичи, между собой переговариваясь, по одиночке бочком вышли из горницы – так, что он опомнился, лишь когда выходящий последним Древля тихо прикрыл за собою дверь.
Орешник остался сидеть на скамье за опустевшим столом, напротив своей невесты. И в тот же миг горница показалась ему громадной, гудящей пустотою палатой, а затем потолок вдруг рухнул на него сверху и придавил, так что ни вздохнуть, ни слова сказать.
Медовица подняла на него глаза. И поглядела – точно как тогда во дворе бани, когда стояла перед ним босоногая, в одной сорочке. Спокойно так. Лениво.
«Глядишь? Знаю, что глядишь».
– Хочешь, – сказала Медовица, – погадаю тебе?
Это в первый раз она его о чем-то спросила – не по обычаю, не по случайности, а по собственной воле. До сего дня Орешник никогда с нею не говорил. Он и видел ее вблизи только раз – на прошлогодней ярмарке, когда полез на столб за новенькими сапогами. Столб был густо вымазан жирным медвежьим салом, скользил, не давал уцепиться, стряхивал с себя смельчаков, ровно живой. А Орешник заупрямился – и влез, и уже почти на самом верху услышал снизу сквозь смех и возгласы высокий девичий голос... Он не расслышал тогда, что она сказала, но только так его проткнуло этим голосом, будто на кол насадило. Он руку вперед выбросил, вцепился в свисающие с вершины столба сапоги, да так с ними вниз и слетел, обтирая рубахой медвежье сало. А как поднял кружащуюся голову – увидел Медовицу в толпе, среди смеющихся, хлопающих в ладоши людей. Она улыбалась тогда, на него глядя. Вот как сейчас.
– Не хочу, – сказал Орешник, и тогда только понял, что говорит с нею – тоже впервые. И первые слова, которые его суженая от него услышала, были – «не хочу».
Ох, не к добру.
– Отчего нет? Я хорошо умею ворожить.
Он хотел ей снова сказать, что не надо, не хочет он ее ворожбы, но она уже встала и обошла край стола – левый, и Орешник дернул рукой под скатертью, сотворяя знак-оберег. К тому времени совсем стемнело на улице, в горнице горело несколько свечей, оплавлявшихся на медных подсвечниках. Медовица взяла самый маленький огарок, поставила его на стол перед Орешником, а сама села рядом – так близко, что почти касалась его ноги своей ножкой. Потом взяла Орешников кубок с родниковой водой, той, что сама ему наливала, и которой он едва отпил, хотя в рот ему будто песка набили. Наклонила свечу, не затушив, над кубком, закапала воском. Орешник завороженно следил, как вьется в прозрачной воде желтоватая змейка, завязываясь узелком, распутываясь, сплетаясь снова в клубок. И глядеть на эту пляску было так, как в Медовицыны глаза – лучше бы и вовсе не глядеть, а в то же время – глаз не оторвешь.
Он услышал ее дыхание – тяжелое, низкое, словно она дыму глотнула. И голос, когда заговорила, тоже был низким, чужим, и не девичьим, и не бабьим... и не людским даже будто.
– Вижу... Вижу будущность твою, того, кто воду эту испил. Вижу беду, тебе грозящую. Далеко еще беда, спит еще, глубоко в земле, сама о себе не знает. Но придет час – проснется, вижу, пасть она разевает, поглотить тебя хочет, съесть, языком шершавым черные губы свои облизать... так ей от крови твоей будет