счастью, успел хорошо научить. Вхож был Орешник и в кнежий двор, и там, на больших пирах, которые закатывал время от времени Стужа для богатейших людей Кремена, всегда улучал случай перемолвиться то с одним знающим человеком, то с другим, и раньше прочих прознавал то про новую подать, то про новый торговый путь и всегда успевал извлечь из этого выгоду.

Так говорили люди, и никого не удивляло, что процветает Орешников дом и дело его. Когда в кто его спросил – он бы, может, и рассказал, как все на самом деле... а может быть, и не рассказал.

Как стала Медовица Древляновна Орешнику женой, так на вторую же ночь подняла его затемно и велела: «Иди за мной». Он встал, хотя сердце в горле стучало, пошел за нею босой. Она его отвела в погреб, туда, где ни лучика лунного было не видать, где темнота хватала за пятки, за горло, за сердце. Велела Орешнику раздеться донага и стоять ровно, поставила кругом него шесть горящих свечей, взяла горшочек с резко пахнущей маслянистой водою, стала ходить вокруг мужа и брызгать на него, приговаривая:

– Золото, золото, сыпься ко мне, как горох в закроме, как зерна ячменя на гумне, как рожь на току. Золото, золото, липни к рукам моим, что мушки к меду, что травка к солнцу, что бесстыжие очи к девичьей плоти. Будь в моем амбаре клад да лад, без угара да без прогара, для рынка и для базара, да во всем спорынья, без разоренья...

Орешник слушал, стоял молча и дрожал, тем сильней дрожал, чем быстрей и тише она бормотала. Кончив, Медовица ступила сама в круг трепещущих огоньков, окунула ладонь в резко пахнущую водицу и провела мокрой рукой Орешнику по лицу, по губам, по глазам, по взмокшему от испарины лбу.

– Слово мое крепко, – прошептала и поцеловала в губы. И мнилось Орешнику – со следующего же дня дела у Мха в гору пошли. На рынке покупателей к ним тянуло так, будто медом там было намазано, воз с товарами с севера раньше срока поспел, а после распорядитель из кнежего дома пожелал оглядеть Мхов товар и закупил сразу пятьдесят мер беленого полотна для кнежих простыней. Мох радовался, говорил – вот что значит войти в Купеческий Дом, но Орешник знал, что не в Купеческом Доме дело. Дело было в Древляновой дочке, знавшей, как звать – что удачу, что золото, а что больно жалящих пчел...

Так и повелось. Где нужно было удачу – накликивала Медовица удачу, где надо было защититься от невезенья – сотворяла оберег. Раз случился в море большой шторм, уничтоживший фарийские и андразийские суда, что везли к Даланаю богатый груз. Кмелтские корабли там были тоже, среди них – и кременские. Как весть дошла – вой поднялся по всему городу, люди выбегали из своих изб, падали наземь и плакали, а двое купцов, поняв, что разорились и по миру теперь пойдут, жизни себя лишили. И только один корабль вошел через неделю в кременский порт – обтрепанный, но целый, сберегший весь груз. Был это корабль торговца Орешника.

Орешник тогда получил за зерно и муку, которые везло его судно, вдесятеро против того, что рассчитывал. И с той поры стали люди на него коситься. Удача удачей, а всему на свете есть край – ну не может оно так вот всегда везти! Было бы дело лет сто назад – заподозрили бы в колдовстве. А ныне за само это слово на смех могли поднять. Фарийские мудрецы давно растолковали кнежу Стуже, что нет больше в Даланае никакого колдовства, да и то, что раньше было, на девять из десяти состояло из плутовства. И хотя стоял в горнице у Стужи глиняный человечище, который сто лет назад, сказывали, ходил как живой и трехсотпудовые камни одной рукой поднимал – так теперь был он мертвою глыбой, куклой, от которой проку было не больше, чем от деревянной вешалки.

Не было больше магии в Даланайской земле – вся ушла.

С годами Медовица расцвела и стала еще краше. Руки свои белые она берегла, не хотела тяжкой работой марать, потому полон дом был дворовых прислужников, обшивавших, обмывавших и кормивших Орешниковых домочадцев. А было их теперь уже шестеро, потому что, кроме Медовицыной матери Цветаны (Орешникова мать почти сразу после отца померла), появился один, потом другой, а потом и третий сын. На десятое лето с того дня, как обвенчали Орешника с Медовицей, качала она на руках четвертого, да только недолго он прожил, помер от родимчика. Медовица много и безутешно плакала, пока мать ее гладила по медноволосой, без следа проседи голове, а Орешник стоял в дверях, привалившись плечом к пройме, и глядел, и не знал, что сказать. Горе его придавило, но еще больше – страх. За все эти десять лет не проходило и дня, чтобы не вспоминал он слов, которые прошептала ему будущая жена в темной горнице, руки на его шее сцепив так, будто удушить хотела: «Смерть тебе грозит, а спасет тебя от нее наша с тобою дочь». И вот годы шли, а не было дочери – лишь сыновей приносила ему Медовица. Рослых, крепких, красивых сыновей. Он и сейчас слыхал, как они бегали по двору, смеясь, а няньки на них шикали – беда в доме, не до смеху! Но детворе-то что – они погибшего брата своего знали едва лишь три дня.

Наплакавшись, Медовица от матери отстранилась, посмотрела на Орешника, потом опять на Цветану. Та все поняла, встала и вышла молча, оставив дочь с мужем наедине. Орешник нерешительно подошел, сел рядом с женой. Медовица глядела не на него, а в угол, туда, где еще вчера люлька детская стояла.

– Я вот думаю, – сказала вдруг глухо, – что не то попросила. Сказала, что богатства хочу, достатка, почета, хочу, чтоб удача и золото сами мне в руки шли. А чтоб уметь любую хворь лечить, от болезни спасти – этого не попросила. Молодая была... дура.

И опять заплакала. Орешник неловко обнял ее, она припала к его плечу лицом, стискивая сорочку у него на груди. Жалко ему было ее в такие мгновения. И когда она плакала так, его обнимая, он почти совсем ее не боялся.

Слава Радо-матери, оставались у них еще трое сыночков – ими сердце материнское быстро утешилось. Не могла Медовица нарадоваться на своих мальчуганов. Больше всего любила Желана, старшенького, но и двое младших, Злат да Иголка, были ей милей света белого, милее себя самой. Все, как на подбор, – рослые, здоровенькие, все в матери души не чают – и немудрено, ведь так она была с ними добра и ласкова, что Орешник только диву давался – не иначе квочка над новорожденными цыплятами. Пока дети совсем малы еще были, он это считал за должное. Но подрастали мальчишки, а с ними и хлопоты подрастали. И вот настал однажды день, когда крепко осерчал Орешник на Желана: балуясь во дворе, стащил малец у зазевавшейся кухарки огниво и чуть весь дом не спалил, хотя много раз ему говорили и отец, и мать, что с огнем баловать негоже. Желану как раз десятый год пошел, а капризов в нем было ровно в пятилетнем – по целым дням мог ходить, уцепившись за материн подол, и клянчить то леденец, то сладкого яблочка, и ни за какую науку его засадить не получалось – тут же убегал. Дурно это было, да и на Злате дурно сказывалось – он от старшего брата ни в чем не отставал, во всем потакал ему, во всем подражал. И понял вдруг Орешник, что растут у него старшие сыновья – обалдуи и лодыри, а из меньшого еще неизвестно что выйдет – покамест он в люльке сидит да с деревянными лошадками забавляется, а пройдет еще год-другой, и сам у старших братьев научится бездельничать да к мамке ластиться, зная, что не накажет. Видел бы это Мох, сызмальства державший единственного сына в строгости, даром что никого родней у него не было...

Словом, понял Орешник – самое время пришло поговорить с сыном всерьез. Потянул с пояса ремень, велел Желану штаны снимать да на скамью ложиться. Тот глазенки выпучил, заморгал часто-часто – а как понял, что отец не шутит, в такой пустился рев, что Орешник вздрогнул и руку с ремнем опустил, растерявшись. Попытался успокоить, говорил строго, стыдил, что здоровый уже пацан ведет себя, будто дитя малое, как мог увещевал. Сказал даже, что прощает, не станет пороть – а ничего не помогало. Рухнул Желан на пол ничком и орал, колотил ручонками по полу, пока полдома не сбежалось на шум. Служанки, ахая, кинулись к мальчику, подхватили под руки, подняли, стали отряхивать да уговаривать – а парнишка знай себе орет. Орешник стоял в углу, красный от стыда, что с собственным пащенком управиться не смог, и не знал, что делать.

И тут вдруг распахнулась дверь и влетела в горницу Медовица. Широкие рукава ее платья были подвернуты до локтей и подвязаны узлом, чтоб не мешались, – Орешник увидал это и вздрогнул, потому что знал, что она так их подвязывает, когда зелья свои в погребе варит. Медовица не взглянула на него даже, кинулась сразу к сыну, а тот из рук служанок вырвался и с ревом кинулся матери в объятия, запричитал, ткнувшись лицом в разметавшиеся юбки. Медовица слушала, тесно прижимая мальчика к себе, кивала. Потом подняла голову и посмотрела на Орешника. А тот все еще с ремнем вынутым в руке стоял – так растерялся, что забыл заправить.

Она ничего ему не сказала. И смотрела даже недолго, и не так чтобы очень пристально, и ничего этим взглядом не обещала – да только у Орешника ноги в пол вросли. Годы, прожитые в мире, согласии и достатке, истаяли, словно пыль, сметенная со скамьи. И под пылью этой увидел вдруг Орешник лицо своего давнишнего приятеля, Груздя, – распухшее, посиневшее, еле шевелившее раздутыми губами. Уж много лет

Вы читаете Лютый остров
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату