сладко, что еще захочет.
– Замолчи! – Орешник хотел крикнуть, но вышло лишь просипеть, хотел вскочить, перевернув стол вместе с кубком, но не смог двинуться с места. Воск вился и колыхался в темной, блестящей воде, пламя отсверкивало в изумрудной ленте, в белом шелке да медных волосах, лизало пальцы, державшие огарок – спокойно державшие, будто не чуяли они огня.
– И вижу еще, кто беду от тебя сможет отвесть. Кто пасть разверстую сомкнет и свяжет, зверя прочь прогонит, обратно в его нору, в черную зыбь... вижу...
– Кого? – невольно подаваясь ближе, спросил Орешник. – Кого видишь?!
– Дочку твою. Мной порожденную, – сказала Медовица и бросила огарок в воду.
Свеча, зашипев, погасла, огарок булькнул и ушел на дно. Вблизи сразу стало темней – другие свечи стояли по краям стола, далеко. В полумраке повернулось к Орешнику Медовицыно лицо. Полные вишневые губы приоткрылись, маленький язычок облизал их, дразнясь. А потом две белые руки в изумрудных рукавах взлетели, словно дивные птицы, да легли ему на шею, потянули ближе, ближе, пока не почувствовал он, как упирается в грудь ему теплое, мягкое девичье тело...
– Возьмешь меня в жены – спасешься. Живой будешь, – прошептала Медовица и поцеловала его, зарывшись длинными, цепкими пальчиками в его волосы, стягивая и ероша столь любовно расчесанные матушкой пряди.
Голова у Орешника пошла кругом. Не было уже ни скамьи, ни стола с болтающимся в кубке свечным огарком, избы не было, Мха и Древли за соседней дверью, города Кремена – ничего не было. Только руки ее у него на шее, и рот ее, вжимавшийся в него голодно и жадно, и тело ее, льнувшее к нему, пахнущее клевером. Совсем потеряв разум, Орешник схватил Медовицу в объятия, стиснул тонкий ее стан так, что другая охнула бы, зашарил ладонями по спине, по поясу. Она застонала, обняла его крепче – а ведь должна была оттолкнуть, по лицу ударить, руки наглые сбросить... Орешник вспомнил, как стояла она, полуголая, на песке перед ним, поджимая босые пальчики, – и отпрянул сам, будто из тенет дурмана вырвался. «Околдовала меня?.. – испуганной мошкой, угодившей в паутину, билась в голове мысль. – Опоила приворотным зельем, замутила разум наговорами...»
– Ты на Груздя Осетровых пчел натравила, – хрипло сказал Орешник. Он теперь это твердо знал, Радо- матерью поклялся бы, когда в спросили.
Медовица чуть отодвинулась от него, не снимая рук с его шеи. Склонила головку на бок, будто любопытная птичка, так, что волосы медовые тяжкой волной заструились по плечу. Улыбнулась лениво.
– Где мед, там и пчелки, то здоровым парням пора бы знать. А по бесстыжим глазам – хворостиной бы, – сказала – без гнева, без злорадства, так, будто ничего проще и понятней этого в свете было не сыскать.
– Отчего тогда не по моим? Ты же знаешь: я тоже там был. Ты меня видела, – горячась, сказал Орешник, желая и не в силах отбросить ее руки – только что такие жаркие, а теперь совсем ледяные, будто стылая вода в зимней проруби. И руки эти сомкнулись крепче, когда Медовица серебристо засмеялась, притянув его к себе ближе.
– А что ты смотрел, то ничего, – прошептала, ткнувшись лбом ему в плечо. – Я не против, чтоб ты смотрел... смотри.
Он не ответил – не знал, что сказать. Так и сидели они, обнявшись, посреди горницы, а свечной огарок болтался в недопитом кубке, возя по воде обугленный фитилек.
И было во всем этом что-то такое, чего Орешник никак не понимал. Ну совсем никак.
– Зачем я тебе? Зачем... ты... вон какая... почто я тебе сдался?
Он думал, Медовица опять засмеется, но она не стала. Убрала голову с его плеча, расцепила руки и поднялась, подобравшись вся, и стала как будто сразу далекой, едва видимой, совсем чужой.
– Я правду сказала, без меня и дочери моей тебе – лютая смерть, и никак не убежать. Ну, возьмешь меня?
Четверть часа, отведенная им, добегала до своего конца.
Когда в горницу вернулись невестины родичи и сваты, Орешник с Медовицей сидели так, как их оставили – по разные стороны стола. Стали Древляновы провожать гостей, благодарить за то, что почтили собою дом, а гости – за хлеб и соль. На самом пороге уже Цветана, по обычаю, поднесла Орешнику полный кубок меда – душистого, сладкого. Все примолкли, когда он кубок взял, и глядели, что сделает. Выпил бы не отрываясь – свадьбе быть. Вернул бы, едва пригубив, – оставаться Древляновой дочке в девках, Мху – на задворках торговых рядов, Орешнику – в одинокой горнице долгими ночами без сна, без губ этих жарких и рук ледяных, без жалящего рот верткого языка, без липкого пота и шепота возле губ: «Никак не убежать...»
Орешник выпил до дна.
2
Десять лет пролетели, будто сон.
Добрые года это были для славного Кремен-града. Кнежил в городе все еще Стужа – умный, сильный, удачливый воевода, открывший кременский речной порт для иноземных судов, что прежние кнежи остерегались делать. Запрудили улицы яркие бурнусы фарийцев, расписные кафтаны галладов, шитые шелком плащи бертанцев. Улицы и площади Кремена наполнились разноязыким говором, будто птичий хор песню выводил. Пройдя в базарный день по рынку за Золотым Бродом, едва десятую часть сказанного понять можно было – столько понаехало иноземцев. Да не с пустыми карманами понаехало, а с тучными возами, тяжелыми от грузов кораблями, с туго набитыми кошельками, чтобы опустошить их на Даланайской земле. Рынок стал теперь любимым зрелищем кременской ребятни – то и дело бегали поглазеть на драгоценные вазы со стенками не толще березового листика, выставленные в ряд на прилавке альбигейского купца, на диковинные андразийские фрукты, с виду как будто яблоки, но размером с добрую тыкву, на низкорослых галладских лошадок, смешных и лохматых, но тянувших такие возы, что под ними и вол бы рухнул замертво... Что и говорить, весело было ребятне да простому люду, увидавшему разом все чудеса, какие только найдутся за пределами Даланая. А вот кременским купцам – так не весело вовсе. Как тут продашь даланайскую пряжу, выделанную грубыми кмелтскими руками, когда за соседним прилавком стоит фариец, не иначе как нечистой магией выткавший из той же козьей шерсти покрывальце такое тонкое, что целиком оно вмещается в ореховую скорлупу? А хотя мудрые люди говорили – магия тут ни при чем. Не было в Фарии магов, богиня их, которую они звали Аваррат, чародейство судила строго – к разуму человеческому взывала, не к темной силе, но к светлой. Фарийцы завет чтили: мудрецы тамошние писали умные книги, на небо глядели, высчитывая, как звезды по нему ходят, да как свет их на землю отбивается, и что из этого простым людям может выйти. Случалось, глядели и в землю – знали, где пастбище для овец устроить, а где фруктовые сады разбить, а где виноградники, и где от чего выйдет больше проку – так что выгоду получали втрое. А уж про лекарей фарийских и вовсе слава шла по всему миру – не было, казалось, хворей, которых они лечить не умели. Кнежа Стужу пришлый фариец излечил от «рыбьего глаза», а ведь уж примирился Стужа, что довеку будет ходить с бельмом. Кнеж так обрадовался, что оставил фарийца при себе, а за ним стал выписывать из далеких земель и иных мудрецов, что носили плащи с капюшонами из белой шерсти, и головы, все как одна чернявые, оборачивали длинными полосками ткани. А про своих, простоволосых да кушаками подпоясанных, – казалось, вовсе Стужа забыл. И вот так выходило, что казна кнежья в Кремене полнилась, а купец кременский между делом беднел. Тем, кто в Купеческий Дом не входил, совсем тяжко со временем стало.
Орешнику Мховичу те заботы и не снились. Как умер тесть его, Древля, главой Купеческого Дома стал сам Мох. Так что был у Мховых на Золотобродском рынке и свой торговый ряд, и свои склады, собственный корабль, ходивший вдоль всего Даланайского берега, и даже место свое для этого корабля в кременском порту. Потом помер и Мох, оставив единственному сыну все нажитое за последние годы богатство и, что важнее того, – почет и уважение к роду Мховичей и Древлей в Купеческом Доме. Не жил Орешник – катался, будто сыр в масле. К тому времени, как не стало его отца, была уже у них с Медовицей своя изба, большая, просторная, полная прислужников да работников. Орешник не ходил уже сам на рынок, как отец его в былые времена, не нахваливал добро прогуливающимся покупателям, не ездил за тридевять земель выкупать товар – для всего этого были у него свои люди. Сам он только и знал, что раздавать указы и зорко следить, чтоб не крали, не ротозейничали и да чтоб не приключилось еще какой беды – этому его отец, по