одну из главных отличительных черт национал-социализма: з а к р ы т о с т ь. Именно так. При нескрываемой агрессивности - тотальная закрытость государства, табу на знание иных культур, идей, концепций; невозможность свободного передвижения, запрет на туризм: 'Мы - нация избранных; тысячелетний рейх великого фюрера есть государство хозяев мира, нам нечему учиться у недочеловеков, мы лишь можем заразить нацию чужеземными хворобами, гнусными верованиями и псевдознаниями; немцам - немецкое'. Франко скопировал Гитлера, несколько модифицировав практику его государственной машины с учетом испанского национального характера: чтобы отвлечь народ от реальных проблем, во всем обвиняли коммунистов и русских. Зато празднества теперь были невероятно пышны и продолжительны, готовились к ним загодя, нагнетая ажиотаж; всячески культивировали футбол, готовили страну к матчам, особенно с командами Латинской Америки, словно к сражению, отвлекая таким образом внимание людей от проблем, которые душили Испанию; тех, кто не поддавался такого рода обработке, сажали в концентрационные лагеря; разжигали страсти вокруг тех или иных фламенко'; коррида сделалась, особенно благодаря стараниям профсоюзной газеты 'Пуэбло' и еженедельника 'Семана', прямо-таки неким священным днем: пятница и суббота - ожидание, воскресенье таинство, понедельник и вторник - обсуждение прошедшего боя, а, глядишь, в среду какой-нибудь футбол, вот и прошла неделя - и так год за годом, ничего, катилось. При этом абсолютная закрытость границ, не столько для иностранцев, как у Гитлера, сколько для своих: чтобы получить визу на выезд во Францию, надо было тратить многие месяцы на ожидание, заполнять десятки опросных листов, проходить сотни проверок. С моими-то документами, - усмехнулся Штирлиц, - я бы не выдержал и одной... А французы? Соверши я чудо - переход испанской границы, французы должны были поверить мне? 'Почему же не вернулись раньше?' 'Почему не написали в Москву'? Как ответить людям, живущим в демократическом обществе? Они ведь не поймут, что в е р н у т ь с я из фашизма не просто; написать - нельзя, перехватят, особенно если на конверте будет стоять слово 'Москва'. А разве бы я поверил на их месте? Нет, конечно. Человек с никарагуанским паспортом, нелегально перешедший границу, говорит, что он полковник советской разведки, и это спустя полтора года после окончания войны... Этика взаимоотношений между погранзаставами заставила бы французов передать меня испанцам - слишком уж невероятна моя история... Да и я - поставь себя на место моего Центра - долго бы думал, признавать меня своим или нет, особенно после того, как Роумэну передали отпечатки моих пальцев в связи с делом об убийстве Дагмар Фрайтаг и бедняги Рубенау...
_______________
' Ф л а м е н к о (исп.) - исполнители танцев и песен.
Только в Рио я могу прийти в наше посольство, - сказал он себе. Риск сведен до минимума. Даже если вход в посольство охраняют - а его наверняка охраняют, - у меня теперь в кармане надежный паспорт, который дал Роумэн: 'Я обращаюсь к русским за визой'. Там я в безопасности, там я спасен, и случится это через шестнадцать часов, если аэроплан не попадет в грозу и молния не ударит по крылу, не откажут два мотора и не случится самозагорания проводки, сокрытой - для максимального комфорта - под мягкой кожей обивки фюзеляжа.
Кстати, - подумал Штирлиц, - я однажды вспоминал уже наш разговор с папой о культуре; это было на той страшной конспиративной квартире Мюллера, когда его доктор делал мне уколы, чтобы парализовать волю... Я то и дело цепляюсь, словно за спасательный круг, за папу. И тогда папа спас меня, не дал сломаться; он постоянно во мне; воистину, веков связующая нить. Лицо его у меня перед глазами, я слышу его голос, а ведь последний раз мы виделись двадцать пять лет назад в нашей маленькой квартирке в Москве, когда я обидел его, - никогда себе не прощу этого. Видимо, ощущение вины и дает человеку силу быть человеком; тяга к искуплению импульс деятельности, только в работе забываешь боль.
А каково будет Роумэну, если я выйду из самолета, чувствуя, что сил продолжать борьбу нет? Каково будет ему остаться одному? Я ведь пообещал ему не уходить, обговорил формы связи, породил в нем надежду на то, что буду рядом. Я готов к тому, чтобы стать лгуном? Изменить данному слову?>
Штирлиц вернулся на свое место; стюард попросил его пристегнуть ремни.
- Через тридцать минут мы сядем в Лиссабоне, сеньор. Еще виски?
- А почему бы и нет? Вы давно летаете на этом рейсе?
- Третий месяц, сеньор. Я был среди тех, кто открывал линию.
- Полет утомителен?
- В определенной мере. Но зато абсолютно надежен. Не зря ведь ученые считают, что на земле и в океане куда больше возможностей попасть в катастрофу. Вы, кстати, застраховались перед вылетом?
- Нет. А надо было?
Стюард пожал плечами:
- Я-то застраховался на пятьсот тысяч, пятую часть оплатила фирма; у меня жена ждет ребенка...
- Боитесь перелета?
- Ну что вы, сеньор, - ответил стюард, - такая надежная машина, гарантия безопасности абсолютна...
По тому, как парень ответил ему, Штирлиц понял, что тот боится. <Да и сам ты побаиваешься, - сказал он себе, - нет людей без страха; есть бесстрашные люди, но это те, кто умеет переступать страх, знакомый им, как и всем другим; очень скверное чувство, особенно если боишься не только за себя, но и за тех, кого любишь, а еще за то, что у тебя в голове, что необходимо сохранить для пользы дела, рассказав об этом, известном одному лишь тебе, всем, кого это касается. А ведь то, что знаешь т ы, касается всех, потому что никто не знает нацизма, как ты, никто из выживших. Не было людей, переживших инквизицию, ибо она не рухнула, подобно нацизму, но медленно и ползуче сошла на нет, обретя иные формы в мире. Остались иносказания и намеки. Летописи инквизиции, оставленной жертвами и свидетелями, не существует; значит, всегда будет возможное двоетолкование фактов. Я в этом смысле у н и к у м: человек враждебной нацизму идеологии двенадцать лет - всю его государственную историю - проработал в его святая святых - в политической разведке. Кто скажет миру п р а в д у, как не я? Но почему, - в который уже раз, прерывая самого себя, Штирлиц задал себе вопрос, который постоянно мучил его, - почему Мюллер позволил мне узнать больше того, что я имел право знать? Почему его люди называли в соседней комнате имена своих агентов - такие имена, от которых волосы становятся дыбом?! До тех пор, - сказал он себе, - пока ты не найдешь этих людей, имена которых знаешь, а еще лучше Мюллера, - он жив, он готовился к тому, чтобы уйти, - ты ничего не поймешь, сколько бы ни бился. Хватит об этом, смотри в иллюминатор. Снова кто-то швырнул на землю сине-бело-желтую гроздь звезд - Лиссабон, столица Салазара, друга фюрера; сколько же у него осталось в мире друзей, а?!>
Пассажир, который вошел в самолет в Лиссабоне, показался Штирлицу знакомым. <Я встречал этого человека. Но он знает меня лучше, чем я его. Это точно. Цинковоглазый? Нет. Другое. Вспомни его, - прикрикнул он на себя и, усмехнувшись, подумал невольно: - Мы, верно, единственная нация, которая и думает-то проворно только в экстремальной ситуации. Американец вечно торопится, он весь в деле; британец величав и постоянно озабочен тем, чтобы сохранить видимость величия; француз рад жизни и поэтому отводит от себя неугодные мысли, а более всего ему не хочется терять что-либо, не любит проигрыша, прав Мопассан; мы же в и т а е м, нам угодно парение. Мысль как выявление сиюминутного резона не в нашем характере, пока гром не грянет, не перекрестимся>.
Пассажир обвалисто устроился в кресле; он как-то до отвратительного надежно обвыкался на своем месте, ерзал локтями, поводил плечами, потом, почувствовав себя удобно, обернулся, встретился глазами со Штирлицем, нахмурился, лоб свело резкими морщинами, рот сжался в узкую щель: тоже, видимо, вспоминал.
Первым, однако, вспомнил Штирлиц: это был адъютант Отто Скорцени штурмбанфюрер Ригельт.
- Привет, - кивнул Ригельт. - Это вы?
Штирлиц усмехнулся - вопрос был несколько странным.
- Это я.
- Я к вам сяду или вы ко мне? - спросил Ригельт.
- Как угодно, - ответил Штирлиц. - Простите, я запамятовал ваше имя...
- А я - ваше...
- Зовите меня Браун.
- А я - Викель...
РОУМЭН (Мадрид, ноябрь сорок шестого) __________________________________________________________________________
- Быстро же вы добрались до Мадрида, господин Гаузнер, - сказал Роумэн.
- Да, я действительно добрался очень быстро, - хмуро ответил Гаузнер. - Идите в комнату, Роумэн, у нас