ошибок, прежде чем научился их не делать. А ты как научился?
Я сказал:
- Если вы ответите на это, я больше к вам не приду.
- Ты правда не знаешь?
- Хотел бы знать. Послушайте, так мы ни к чему не придем.
Он пожал плечами.
- Все зависит от того, к чему ты хочешь прийти. - Помолчал, и я снова вложил в свой взгляд силу. - С каким определением психиатрии ты согласен?
- Не понимаю вас.
***
Стерн открыл ящик стола и достал прокуренную трубку. Понюхал ее, повернул, все время разглядывая меня.
- Психиатрия снимает слой за слоем с луковицы души, пока не доберется до кусочка незапятнанного эго. Или: психиатрия роет шурф, как на нефтяной скважине, проходит вниз, в сторону, снова вниз, обходит слои грязи и скал, пока не добирается до податливых слоев. Или: психиатрия берет горсть сексуальных мотиваций и швыряет их на китайский бильярд твоей жизни, так что они сталкиваются с различными эпизодами. Хочешь еще?
Я не мог не рассмеяться.
- Последнее определение особенно хорошо.
- Последнее определение особенно плохо. Они все никуда не годятся. Все пытаются упростить нечто сложное по самой своей природе. От меня ты узнаешь только вот что: никто не знает, что на самом деле с тобой, кроме тебя самого. Никто не может найти средство, кроме тебя самого; никто, кроме тебя, не сможет определить болезнь и найти лекарство. И когда ты его найдешь, никто, кроме тебя, не сможет его применить.
- А вы тогда для чего?
- Чтобы слушать.
- Мне не нужно платить дневную плату за час, что вы меня только слушали.
- Правда. Но ты убежден, что я буду слушать избирательно.
- Убежден? - Я задумался. - Наверно. Вы правда будете так слушать?
- Нет, но ты мне не поверишь.
Я рассмеялся. Он спросил, над чем я смеюсь. Я ответил:
- Вы больше не называете меня 'сынок'.
- Ты тоже себя так не зовешь. - Он медленно покачал головой. И при этом наблюдал за мной, так что глаза его перемещались в глазницах, когда он поворачивал голову. - А что такого ты хочешь узнать о себе, что я не должен рассказывать другим?
- Я хочу узнать, почему я убил одного человека, - прямо ответил я.
Это его нисколько не смутило.
- Ложись сюда. Я встал.
- На эту кушетку?
Он кивнул.
Неловко вытягиваясь, я сказал:
- Чувствую себя, словно в комиксе.
- В каком комиксе?
- Ну, там парень, как гроздь винограда, - ответил я, глядя в потолок. Потолок был серый.
- Как он называется?
- Не знаю. У меня их целый чемодан.
- Очень хорошо, - негромко ответил он. Я искоса посмотрел на него. Я знал, что он из тех, кто смеется про себя, если вообще смеется.
Он сказал:
- Когда-нибудь я напишу книгу с описаниями историй болезни. Но твоего случая там не будет. Что заставляет тебя говорить? - Когда я не ответил, он встал и передвинул свой стул так, чтобы я не мог его видеть. - Можешь перестать проверять меня, сынок. Я для твоих целей вполне подхожу.
Я так стиснул зубы, что заболели челюсти. Потом расслабился. Весь расслабился. Это было удивительно.
- Хорошо, - сказал я. - Простите. - Он ничего не ответил, но у меня снова появилось ощущение, что он смеется. Но не надо мной.
- Сколько тебе лет? - неожиданно спросил он.
- Гм.., пятнадцать.
- Гм.., пятнадцать, - повторил он. - А что означает 'гм'?
- Ничего. Мне пятнадцать лет.
- Когда я спросил тебя о возрасте, ты колебался, потому что у тебя в сознании появилось другое число. Но ты его отбросил и заменил пятнадцатью.
- Какого дьявола? Мне пятнадцать!
- Я не говорил, что это не так. - Голос его звучал терпеливо. - Так какое это было другое число? Я снова рассердился.
- Никакого другого числа не было! Что вы хотите извлечь из моих хмыканий? То, чего там нет? Он молчал.
- Мне пятнадцать лет, - вызывающе сказал я, потом добавил:
- Мне не нравится, что мне пятнадцать. Вы это знаете. И я не настаиваю, что мне пятнадцать лет.
Он ждал, по-прежнему ничего не говоря.
Я почувствовал себя побежденным.
- Второе число - восемь.
- Итак, тебе восемь лет. А как тебя зовут?
- Джерри. - Я приподнялся на локте и вывернул шею, чтобы видеть его. Он отложил трубку и смотрел на настольную лампу. - Джерри без всяких 'гм'!
- Хорошо, - мягко ответил он, отчего я почувствовал себя дураком.
Я снова лег и закрыл глаза. Восемь, подумал я. Восемь.
- Здесь холодно, - пожаловался я.
Восемь. Восемь, носим, просим, косим. Просим восемь, косим, что носим. Мне это не понравилось, и я открыл глаза. Потолок по-прежнему серый. Все в порядке. Стерн где-то за мной со своей трубкой, и все в порядке. Я сделал два глубоких вдоха, три, потом закрыл глаза. Восемь. Восемь лет. Восемь, просим. Годы, невзгоды. Холодно, голодно. Черт побери! Я ерзал на кушетке, пытаясь согреться. Косим, что носим...
Я хмыкнул и мысленно взял все восьмерки, все рифмы, все, что стоит за этим, и заставил исчезнуть. Но они не исчезали. Нужно их куда-то девать, поэтому я сделал большую светящуюся восьмерку и просто подвесил ее. Но она начала поворачиваться и мигать. Как кадры кино в бинокле. Придется смотреть на нее, хочу я этого или нет.
Неожиданно я перестал сопротивляться и позволил накатиться на себя. Бинокль все приближался, и вот я здесь.
Восемь. Восемь лет голода, холода. Холодно, как собаке в канаве. Канава возле железной дороги. Увядшая прошлогодняя трава. Почва красная, и когда не скользит и не липнет, становится застывшей, как цветочный горшок. Сейчас она твердая, покрытая изморозью, холодная, как зимний свет, который разливается над холмами. Ночью огни теплые, но они все в домах людей. Днем солнце тоже словно в чьем- то доме, потому что мне оно ничего хорошего не приносит.
Я умираю в канаве. Ночью канава - место для сна не хуже других, а утром место для смерти. И все. Восемь лет, во рту вкус прогоркшего свиного жира и мокрого хлеба из отбросов. И ужас, который охватывает, когда крадешь джутовый мешок и слышишь чьи-то шаги.
А я слышу шаги.
Я лежу на боку. Переворачиваюсь на живот, потому что иногда они пинают в живот. Закрываю голову руками. И больше ничего не могу сделать.
Немного погодя я посмотрел вверх, не поворачивая голову. И увидел большой башмак. Из него торчит лодыжка. Рядом второй башмак. Я лежал, ожидая удара. Не то, чтобы меня что-то тревожило, просто