горой! Али-беи, всем семейством, меня до сих пор уговаривают: махнуть рукой на Ош-Дастан и переехать – они, мол, и домик с садиком купят, и прислугу наймут, и то, и се... Удивляются – вредная старуха, отказывается, гордостью пухнет! Как им объяснить, Каренчик, Али-бейскому племени, что не до гордости мне! – помру я в их домике, от скуки помру, от пыли, от телевизора по вечерам да от улыбок прислужьих на рассвете! За фарсанг смердит! А в родном тупичке старуху Бобовай всякая тварь знает, кто за советом придет, кто под балкончиком встанет, слово за слово, наругаемся всласть, потом мириться будем, столы накрывать: идите, гости, на старые кости – жизнь, Каренчик, а не богадельня за Али-беевы динары! У тебя вот, к примеру, мать или бабка есть?

– Была. Мама... была.

– Померла?

– Да, бабушка. Полугода не прошло.

– Схоронил? По-людски, как положено? На дакму[33] цветы носил?

– Схоронил, бабушка. По-людски.

– Жаль, вы, нынешние, сплошь железные, плакать не умеете... в себе копите. Болела, небось – по тебе понимаю, что не старой померла, мама-то?

– Не старая. И не болела. Она...

– Да ты, ежели говорить трудно, лучше отвернись, Каренчик! Махни на меня рукой, или обругай как следует... лезу в душу горбатым носом, ведьма, жилы в клубок мотаю!

– Вы, бабушка, себя сами так обругаете, что мне за вами ни в жизнь не угнаться. Молчите уж, а то я на вас за вас обижусь. А мама моя... видно, так карта легла. Тронулась она, бабушка Бобовай. Взяла мое казенное оружие, вышла на улицу и стала по соседям стрелять. Тетку Фатьму – наповал, кота теткиного пристрелила, внука подруги своей и Низама, лавочника, подранила – а там ствол у мамы в руках... «Проказа “Самострел”», не слыхали? Ах да, откуда вам... зато видали – когда у Руинтана-аракчи двустволка рванула. Помните, Арам вернулся и с ножом... Короче, взорвался ствол. Ну, а через день – похороны. Сразу всех хоронили. Без кота, конечно.

– Ой, горе-то какое... что ж я не слыхала?

– Так я не дурбанец, бабушка, я из Кабира. Много ли оттуда до тупика Ош-Дастан доходит? Тем паче дурацкая смерть какой-то полоумной...

– Не смей! Не смей так о матери!.. прости, Каренчик – больно? Честно говори – больно?!

– Ох и ручка у вас, госпожа Бобовай... старшинская ручка, не сглазить бы! Теперь губы оладьями вспухнут.

– Пусть пухнут, дурошлепы! За поносные слова о матери только по губам и бить, и не бабкиной ручкой, а ухватом или еще чем поувесистее! Если б ты не сослепу, в сердцах, а от умишка ляпнул – нашла бы и ухват, даром что мектеб кругом... а так – сойдет. Запомнишь?

– И рад бы забыть, бабушка... запомню.

– Эх ты, солдатик, окаянная головушка!.. Что ж Господу неймется, все шпыняет нас почем зря, все щепки под ногти, да добро б с улыбочкой, а то разве что в бороде почешется! Теперь вот – здесь запер, Хитрец-с-сотней-имен... неужто и впрямь из-за девки моей? Как думаешь, Каренчик?

– Не знаю.

– Вот и я не знаю, не ведаю. Надим ихний вопил, оглашенный – убила бы сукина сына! А в душе копошится нехорошее, червем грызет... девка-то у меня – сам видел!

– Видел, бабушка.

– И... ножики ее видел?

– И ножики.

– Что, может, и в деле видел?

– Довелось.

– Вот наказание... как же тебе объяснить-то, Каренчик? Мы ведь, Бобоваи, пришлые; раньше писала в бумагах, в графе «происхождение» – выходцы из Мэйланя. Моя еще прапрабабка – выходец... или выходка? Должно быть, выходка, та еще прапрабабка была, бедовая! Сто лет разменяла, красавица! А ножики эти в семье вроде как наследство, из женских рук в женские руки передаются. С таких времен, что и подумать страшно. Раз жучок один подкатывал гоголем, все подбивал на продажу – коллекционер, говорил, из Кабира, с родины твоей, большие деньги давал! Не продала. Как считаешь, гостенек, верно сделала?

– Не знаю, бабушка.

– Вот и я сейчас не знаю. А представлю, что отдала бы жучку-пустослову: сердце кровью течет, лучше уж руку или ногу, в коллекцию... Мне, дурище, и некому-то их передавать было: сын, девкин дед, мужик, ему нельзя; мамаша девкина, внучка моя, сама не пожелала – шарахнулась от ножиков, как от чумы!.. Думала – помру, попрошу со мной в могилку упрятать. Ан дудки, девка наша еще в пять лет нашла в каморе, вынула... я забрать хотела – ножики до тринадцати годков бабам-Бобоваям не дают! – куда там, визг, рев, весь дом ходуном... дала. Пожалела. Все дети в песочке чуреки лепят, цурки-палки, дочки-матери, а моя с той поры особнячком: разве что веточку построгает, а так по закоулкам, ножики вертит-кидает! Куклы побоку, подруг разогнала, все сама да сама! Соседи разок увидели, чуть воплем не изошли: пожалей, старая, девку, зарежется ведь невзначай, а свое не жалко, так наше пожалей, ткнет дура сгоряча ножичком-то!.. После привыкли: отчего не привыкнуть, ежели детки ихние живы-здоровы, а что со Сколопендрой проклятущей играться не хотят, так это дело левое-плевое...

– Вот и Фаршедвард молотит: Сколопендра... И не стыдно вам, бабушка, девчонку таким образом звать? У меня б язык не повернулся!

– Язык, гостенек, штука поворотливая! Тем паче что девку по жизни зовут – Ниру Бобовай, а Ниру по- мэйланьски и есть «сколопендра». Тварь ядовитая, слыхал, небось... у нас в роду, почитай, каждая вторая – Ниру. Прапрабабка моя говаривала, когда рюмочку опрокидывала: от злых духов такие имена давали. Чтоб не цеплялись, ироды. Внучка моя, девкина мамаша, тоже сперва Ниру звалась, а как в совершеннолетие

Вы читаете Дайте им умереть
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату