назад, искал только то, что относится к войне… Где же еще, как не там, росли, закалялись в огне мужчины.
И вот… Что это? Строки подчеркнуты красным карандашом, будто предназначались специально для него. Неужели отец знал, что ему это потребуется… и нарочно подчеркнул?..
„Еще в школе, — писал отец, — задолго до войны у нас в классе ребята часто спорили о смелости. Много говорили ерунды. Потом и сам понял: смелость — не баловство, не озорство, не бесшабашность. Смелость начинается с правды. С борьбы за нее при любых обстоятельствах. Смелым может быть человек, который никогда не был в бою, не прыгал с парашютной вышки и не бросался в огонь, чтобы спасти ребенка. Но доведись ему — он все это сделает, он готов к угу…
И в школе, и на заводе, и потом уже в армии не раз приходилось слышать: „Ну что с него спрашивать? Кишка тонка. Разве он виноват, что родился трусом!.. А вот другой с рождения храбрец. Ему все почем. Он не знает страха…“
Ерунда все это! Трусами не родятся! Как не родятся и храбрецами. Смелым или трусом человек становится! Нет таких людей, которые не знали бы страха, кому неизвестно чувство самосохранения… Уж мы-то, фронтовики, прошедшие войну насквозь, знаем это точно. Все дело в воле! А волю нужно в себе воспитывать. И не вдруг, а прямо с детства. Волю может воспитать любой! Хотя это дело не скорое и непростое. Но зато как прекрасно быть волевым! Быть, хозяином своего тела, своего слова, своих поступков…“
Зиновий читал, не отрываясь. Отец, которого уже нет с ним рядом, учил, как стать сильным, волевым, настоящим мужчиной.
Потом он читал другие места, воспоминания о боях, о фронтовых товарищах и вдруг на одной из последних страниц наткнулся на эту запись:
„Мне опять стала сниться война. Сколько лет не снилась. А теперь — каждую ночь. Может, потому, что болит сердце? Проклятая железка!.. Позавчера ходил в госпиталь. Хирург сказал: „Оперировать будем только в самом крайнем случае…“. А по испуганным глазам молоденькой операционной сестры понял, что шансов выжить у меня один на тысячу. Вот так-то…
Оля что-то подозревает. Но молчит. Умница! Научилась не задавать ненужных вопросов. Так-то лучше. Зиновий бормочет во сне. И улыбка у него от уха до уха. Видно, снится что-то радостное. Неделю назад ему исполнилось одиннадцать лет.
А у меня каждую ночь война. Будто листаю странички старого календаря. И вижу прошедшее со стороны. Вот все пытаюсь выдать один вопрос. Когда я стал настоящим бойцом?..
Конечно, еще не тогда, когда давал присягу на верность Родине и получил винтовку. Тогда я был мальчишкой…
Может, тогда, когда вместе с ротой поднялся в свою первую в жизни атаку?.. Нет. Едва ли хватило бы у меня сил выскочить из окопа, оторваться от земли, если бы впереди не бежал, размахивая пистолетом, командир, не маячили сутулые спины поднявшихся ранее товарищей…
А может, это случилось там, в старой траншее, когда за поворотом в упор столкнулся с оловянными, побелевшими от страха глазами фашиста и сумел опередить его?“. Нет. Я бы не опередил, не крикни сержант Неделин: „Коли гада!“. И снова погиб бы через каких-то двадцать секунд, не прыгни Коля Приходько на шею дюжему фельдфебелю, выскочившему из ниши за моей спиной…
Или в бою около Мозыря, когда весь день остатки полка отбивались от впятеро превосходившего противника?.. Но как было не устоять, если за спиной, в землянке, лежал раненый командир полка. Если в разгар боя он сам ложился к горячему „максиму“ и, словно косой, срезал атакующих гитлеровцев. Там воля старого большевика-командира стала и нашей волей. И она победила…
Вспомнил!.. Это случилось чуть позже, уже в июле сорок первого… Всю ночь мы отступали. Мы — это тринадцать красноармейцев — все, что осталось от нашей части. Вчера вечером, уже в конце боя, меня ранило. Осколок прошил левую руку чуть ниже локтя. Сержант Костя Суровцев, перевязывая рану, сказал::
— Ну вот, Ваня. Когда выпишешься из госпиталя, мы уже немца назад турнем. Наступать-то веселей будет.
А через несколько минут последний залп затихающего к ночи боя лишил нас командира. Взрывом искорежило пулемет, а Суровцеву осколком снесло полчерепа.
Шли близ дороги по окраине леска. Жались друг к другу. Из оружия — одни винтовки. У меня осталось девять патронов. Поделились по одному. Говорить боялись: а вдруг немцы?! Да и не было о чем. Еды, курева — ни крошки. Донимает раненая рука. Отставать стал. Продрался через кусты и вдруг полетел вниз, ударился головой обо что-то твердое… А когда очнулся и выбрался из ямы — вокруг никого… Где ж в такой темноте найти. Может, и звали, да я не слышал…
Теперь шел уже, не таясь, по дороге: в лесу далеко не уйду — ноги в траве путаются, за корни цепляются. Когда спустился под гору, перешел мост через речушку, на востоке сереть начало. А сил совсем не осталось. Свернул в сторону и на опушке лет.
Разбудили птицы. Возятся на ветках, голоса пробуют. Значит, вот-вот солнце взойдет. Сначала на них разозлился. Война идет. От границы сколько людей свои головы сложили!.. Земля дыбом становится… А им хоть бы что — поют!..
Зарделись верхушки деревьев — солнце взошло. Каждая росинка как драгоценный камень горит. Повернулся к речке. Из-за деревьев мост виден. Совсем недалеко, метров четыреста. А над водой туман колышется. От самого моста большущий луг тянется. Весь ромашками зарос — белым-бело.
И вспомнился такой же луг… У крохотной речушки наткнулись мы на него с Олей в горах. Кажется, сто лет прошло. Это было еще до войны в пионерском лагере. Ромашки с огромными белыми лепестками на крепких высоких стеблях были ей до пояса. Я хотел нарвать букет. Но Оля не разрешила:
— Такую красоту губить?! Как можно!.. Другие придут — тоже полюбуются. Возьмем по одной. Самой красивой…
А сейчас вон с той горки скатятся танки с крестами, искромсают“ ромашковый луг и, лязгая, поползут дальше: убивать, жечь, втаптывать в землю.
В горле все пересохло. Попить бы. А немцы?.. Ну, думаю, довоевался! На своей земле всего боишься: цветок сорвать, воды в речке попить, просто встать во весь рост! И такое зло меня взяло, что в глазах потемнело. „Встань! — приказал я себе. — Встань! Перестань, трястись за свою шкуру!..“ И тело послушалось приказа: я встал, напился из речки, нарвал листьев „солдатской травы“ — подорожника, приложил к ране и вновь забинтовал руку. Пошел к лесу и вдруг ноги будто в землю вросли. Из кустов прямо мне в глаза пушка смотрит…
Просека, выходящая почти к дороге, вся воронками авиабомб исклевана. Среди искромсанных взрывами деревьев разбросаны трупы лошадей, опрокинутые зарядные ящики, пушки и люди, люди… Окликнул: может, живые есть?.. Нет. Никто не отозвался…
Сколько вокруг винтовок, снарядов, пушек… И место ведь какое удобное. Крутой берег речки. Взорвать бы мост. Тут таких дел наворочать можно. Ахнуть по немцам!
— „Ахать“ — то кто будет? Ты? Калека с одной рукой?! — язвительно шепчет во мне какой-то голос.
— Я… Больше некому, — отвечаю ему. — Я боец.
— Ты не боец. Ты раненый. Кто с тебя спросит?..
— Я не могу уйти…
— Ушли же товарищи ночью. Уноси ноги и ты… Вон лошадь совсем близко ходит. Поймай! Что ты медлишь?.. Беги!..
— Но тут есть оружие! Пушки! Они остановят танки.
Разве ты артиллерист? Кто прикажет?… Ты сам себе командир… Никто никогда не узнает. Беги… и ты будешь жить! Разве это плохо — жить?! Вернуться домой. Увидеть отца, Олю…
— Нет!!! — сжав зубы так, что хрустнуло что-то и зазвенело в ушах, крикнул я голосу. — Я знаю, кто ты! Ты — страх! Плевал я на тебя. Я солдат… Плевал я на тебя. Я боец!.. И я командир. Сам себе командир. Я, а не ты!.. И я себе приказываю: остановись! Дай по зубам этой сволочи! Ты пятишься от самой границы. Остановись! Дай по зубам…
И голос замолк… Боль в руке притупилась..