подчеркивали их недолговечность и хрупкость…
— Ну, давай рожай! — торопил Желудок. — Чего застрял опять?
— Ну вот, — продолжал Стахеев. — Проснулся ты в номере. Побрился. Причесался. Поодеколонился. Гладишь пижаму, надеваешь — и на набережную. Хочешь — велосипед берешь. И девушек катать. А там репродукторы везде, музыка целый день гремит.
Он прикрыл глаза и неожиданно для самого себя запел:
— Утомленное солнце тихо с морем прощалось…
— Как-как? Ну-к, снова давай, — закричал Желудок.
Иннокентий набрал воздуху в легкие и, плавно помахивая рукой, снова запел:
Молчавшие до сих пор бандиты одобрительно загудели, глядя на Стахеева с полной симпатией. А Иннокентий, пьяно улыбаясь, смотрел победителем, будто и впрямь упиваясь произведенным эффектом.
Нестерпимая жара загнала всех в бараки. Только двое часовых, назначенных Кабаковым, затаились в кустах с винтовками в руках.
Стахеев лежал на нарах в землянке рядом с Желудком и делал вид, что дремлет. Конопатый то и дело вставал, шумно пил воду из ведра, вполголоса матерился и снова растягивался на голых досках.
Скрипнула дверь, и в ярко-голубом проеме появилась чья-то фигура. Иннокентий, щурясь после темноты, попытался разглядеть вошедшего.
— Выдь-ка, Желудок, — Кабаков помедлил минуту на пороге, привыкая к полумраку хибары, и шагнул внутрь. — Чего взаперти сидеть?
— От мух да от гнуса спасенья нет, — проворчал конопатый. — Лошади-то рядом — вот и роятся…
Василий присел на край грубо сколоченного топчана, мотнул головой в сторону двери:
— Живо.
Когда они остались вдвоем со Стахеевым, Василий сказал:
— Значит, говоришь, Кешка, не взяли в армию?…
— Грыжа у меня, ты ж знаешь, — с застенчиво-льстивым лицом произнес Стахеев.
— Не помню.
— Забыл, значит…
— По правде сказать, физию твою не враз признал. Видать, действительно память слабеть стала.
— Неужто и то забывать стал, как мы с тобой?… — с элегически-скорбной миной на лице начал Иннокентий.
— Помню, — прервал Кабаков.
Просительно глядя на атамана, Стахеев заговорил:
— Ты б хоть рассказал, как все годы-то эти жил… — И зачастил словно боясь, что Василий не даст ему договорить: — Другой ты стал, другой совсем. Раньше-то, помню, все одно мне вдалбливал: не пачкайся, Кешка, в кровушке человечьей — липкая-де она…
Кабаков помрачнел, его тяжелый неподвижный взгляд остановился на румяном от выпитой ханжи лице Иннокентия. Стахеев осекся, встретившись глазами с этим свинцовым взглядом.
— Вопросики ты, миляга, подсыпаешь… Насчет кровянки, Кеш, правильно я гутарил: липкая она. Но и другое в толк возьми: убить — это только в первый раз трудно… А воды-то много утекло, всему научиться было время…
Стахеев подавленно молчал, как бы боясь взглянуть на Василия. А тот, напротив, уставился на него долгим немигающим взглядом. Потом снова заговорил:
— Ну ладно, мобилизовали тебя в вохру. Так чего ж тебе не жилось, зачем ко мне напросился?
Стахеев потерянно пожал плечами, робко поднял глаза на Василия.
— Обрадовался, когда тебя узнал… Ни о чем не думал — кинулся к тебе, и вс?…
— А теперь жалеешь…
— Н-не знаю… — неуверенно ответил Иннокентий. — Назад-то пути нет…
— Молодец, что не врешь, — Василий хлопнул Стахеева по плечу и поднялся.
Постоял с полминуты, раскачиваясь на носках. И с ядовитой усмешкой произнес:
— А насчет воспоминаний… Помню ведь я, как ты от меня ушел. Чистеньким захотел быть… Ну и как оно, в чистоте-то себя содержать?…
Понизив голос до яростного шепота, Кабаков сказал:
— Пришить бы тебя, человеколюбца… Да может, исправишься, бес тебя ведает…
Василий подошел к двери, чуть приоткрыл ее, с минуту смотрел в щель, потом вернулся к нарам. Заговорил вполголоса:
— Я ведь, Кешка, оттуда, из Харбина, пришел. А назад не хочу намыкался… И здесь жить не сумею — позабыл, как да что.
Он сел рядом со Стахеевым, схватил его за плечи, всмотрелся в лицо.
— Отсидимся, Кеш, с полгодика — вс? одно краснюкам хана скоро, немец к самой глотке подобрался… А потом заживем…
— Это на какие шиши? — с недоверчивой ухмылкой спросил Стахеев.
— Я, думаешь, зря сюда пришел?… Мне один старичок, помирая, словцо сказал — где атаманскую казну в двадцать втором году сховали… когда большевики внезапно ударили.
— Так чего ж ты спешил-то? — все так же недоверчиво сощурился Иннокентий. — Коли красным каюк придет, тогда бы и приезжал, без хлопот свое добро забрал.
— В том-то и дело, что торопиться приходится. Не я один про тайну старикову узнал. Опередить надо…
— А я-то как помогу?
— Ты здесь все ходы и выходы ведаешь, как-никак никуда не уезжал. А меня — появись я на людях — враз сцапают, не знаю ведь я вашей жизни.
— Уйти отсюда хочешь?
— Не сразу. По золотишку надо еще ударить да с Шаманом разобраться…
Шаманом в банде звали орочена с обветренным морщинистым лицом — того самого, чей испытующий взгляд несколько раз ловил Стахеев.
— А чего он-то тебе мешает? — простодушно спросил Иннокентий.
Кабаков скрипнул зубами и стукнул себя кулаком по колену.
— Я бы его… Давай, говорит, по продуктовым складам, по баржам… Золото золотом, а продукты да шмотье еще нужней…
— Зачем ему?…
— Много будешь знать — скоро состаришься. Покамест я тут вопросы задаю. Поработай на меня сначала, а потом… До какого прииска от райцентра семьдесят два километра?
Стахеев понял, почему Кабаков так резко переменил тему — видимо, сказал лишнее. На минуту задумавшись, Иннокентий коротко ответил на поставленный вопрос:
— До Огонька.
Кабаков озадаченно наморщил лоб и сказал:
— Далековато…
— И до Романовского! — хлопнув себя по лбу, воскликнул Стахеев.
— Что до Романовского?
— Тоже семьдесят два.
Кабаков помрачнел. После недолгого раздумья спросил: