скорее озадаченным, чем потрясенным.
— Ну, надо же мне было согласиться, — продолжал Власов, потирая шею. — Вот глупость!
— Нет, может, и не глупость, — тихо сказал Калачев, кинув быстрый, уважительный взгляд на Белова. — Во всем этом проглядывается некий смысл.
— Игра, — вставил Белов.
— А-а-а. — Власов хмыкнул. — Красивая и сложная игра. Прекрасно понимаю вас, Белов! Я, дескать, честен, простачок. Понятно. Наверное. Я вас недооценил. Вы фрукт, Белов! Вы еще тот финик! Мы сделаем по-другому. Иначе. Вот что, Николай Сергеевич. Прислушайтесь ко мне. Мы вам предъявим обвинение по двести восемнадцатой статье УК: незаконное хранение и ношение огнестрельного оружия. Бумажки все оформим. Понятые — подпишут их. Так, что еще? Ага. Понятые — свободны! — раздраженным жестом Власов отмахнулся от понятых и, дождавшись, когда те покинут помещение, заключил: — Конечно, меру пресечения вам несколько придется изменить. Мы поместим вас под стражу.
— В тюрьму?
— Не совсем, конечно. Уж мы для вас тут что получше подберем, чтоб вы быстрей во всем сознались, дорогой. У нас-то тут, бывает, по двадцать-тридцать человек сидят. А камеры рассчитаны на восемь человек. — Власов снял трубку телефона: — Миша… Поищи там номер мне. На одного. Да. Человек хороший, Миш — художник. Ему подумать ночью надо. На ночь всего. Мы утром заберем. Ага. Звони, когда найдешь. Спасибо. — Власов положил трубку. — Вот о чем вам надлежит подумать, Николай Сергеевич. Поведай-ка ему, Иван Петрович, что ты обнаружил. Показывал мне, ну в записной-то книжке.
— Ага. Вот, Николай Сергеевич, — Калачев извлек записную книжку из кармана. — Я был на вашем вернисаже. Но вас я не беспокоил, ходил так, наблюдал, смотрел, в общем. И обратил внимание на то, что ваша подпись на картинах вот такая: «Н. Белов». А на восьми, тем самых, ну, сомнительных, что ль, акварелях, подписано иначе: «Николай Белов»… Сам я рисую плохо, но срисовал — видите? А днем сегодня вернисаж посетил наш эксперт, графолог, специалист. И он пришел к заключению, что все сомнительные акварели хоть и подписаны «Николай Белов», но подпись сделана не вами, а Тренихиным, — вот так! Поразительный, надо сказать, результат! Но вывод эксперта сомнению не подлежит, он убежден на сто процентов, совершенно точно. Мы образцы обоих почерков — и вашего, и почерка Тренихина — раздобыли, имеем на руках, тут уж вы не сомневайтесь. Так вот. Нам совершенно непонятно: почему Тренихин восемь своих рисунков вдруг взял и подписал: «Николай Белов». Похоже, ну, допустим, если вы его немного принудили, то он специально подписал не «Н. Белов», а «Николай Белов», — чтоб обратить внимание почитателей вашего таланта на этот факт. Впрочем, мне неясно также зачем, ради чего вам-то надо было принуждать Тренихина расписаться вашей фамилией? Почему вы сами не могли это сделать, когда решились на подлог?
— Это не совсем подлог, — Белов едва не покачнулся от последнего вопроса.
— О том, как это называть, мы с вами потом уж договоримся, я надеюсь, — заметил Калачев. — Однако лично мне совершенно непонятно — как работы, написанные Тренихиным и подписанные его же рукой, но вашей фамилией — подчеркну! — могли оказаться выставленными на вашем персональном вернисаже в качестве ваших работ? Об этом я хотел бы услышать. Ну и, конечно, то, с чего мы начали — куда исчез Тренихин? Жив ли? Где он сейчас?
— Отвечу сразу. — Белов еле стоял. По телу от волнения шли волны нервной дрожи. — Куда исчез и жив ли он? Мне неизвестно. Где он сейчас? Этого я тоже не знаю. А вот про подпись и про эти восемь работ — да, знаю. И могу ответить. Но это трудно, тяжело объяснить с ходу.
— А мы вас не торопим, — кивнул Калачев. Зазвонил телефон, и Власов тут же рявкнул в трубку:
— Власов! Миша? Ладно. Есть. Спасибо. — Он положил трубку и сообщил Белову: — Вам выделили отдельную камеру. В соседнем отделении милиции. Но вот такой комфорт — на одну только ночь. Там вам дадут бумагу, ручку. Поспите немного, а потом попишите, хорошо? Завтра мы продолжим — либо я, либо Иван Петрович. Пишите все честно и обстоятельно. Только в этом случае все будет у нас хорошо.
— И завтра, сразу же, вы пригласите адвоката, — вмешался Калачев, указывая на пистолет. — Вам будет предъявлено обвинение. А теперь пора.
— Пора, давно пора! — согласился Власов и, нажимая кнопку, вызвал конвоиров.
Мрак, слякоть ночной улицы, моросящий дождь в лицо — все это было так муторно, так тяжело, что Белов, выходя из здания прокуратуры в сопровождении двух милиционеров, не выдержал, заскрежетал зубами.
— Да что уж тут, — сказал один из конвоиров. — Попался, так попался. Других отсюда-то в наручниках выводят, под руки. Скажи спасибо, что с тобой как с человеком.
Второй конвоир, молча и вежливо распахнул перед Беловым заднюю дверь милицейских «жигулей» и, приглашая Белова садиться, сказал напарнику:
— А он и есть пока что человек. Ну, до суда…Прошу! Усадили они, правда, Белова на заднем сиденье между собой — как положено.
Машина тронулась и покатилась по ночному городу — среди огней.
Огни ночного поезда мелькали как шальные. Праздничной бешеной гирляндой проносились они мимо хиленького полустанка под названием Секша.
Сверкая, пролетели, светясь в ночи отраженным лунным светом, короткие белесые таблички: «Москва-Воркута», «Москва-Воркута», «Москва-Воркута». И надпись фирменная, на вагоне сверху: «Полярное сияние»…
Поезд прошел; растаяли в ночной тьме четыре красных фонарика на хвостовом вагоне.
Остался только малиновый неподвижный глаз семафора, висящий в темноте.
Егор Игнатов, сцепщик, проводив глазами поезд, тяжело вздохнул и, закинув голову назад, подставил звездам лицо.
Обратив глаза к небу, он попутно и заодно выпил половину бутылки «Анапы». Лучшую половину — первую.
Он снова тяжело вздохнул.
«Быть или не быть?» — пришла ему в голову странная, дичайшая для любого непросвещенного сознания дилемма. Ее нужно решить — так или иначе — третьего не дано.
Можно, допустим, допить эту «Анапу» в четыре глотка, еще взять чего-то — «Молдавского» взять, к примеру, а потом положить голову на холодный рельс под соликамский скорый.
Быть или не быть? Вопрос только в этом. Время подумать есть. Ночью проходит много поездов, и положить башку можно под любой: ассортимент огромен.
Последнее время ему было как-то тягостно, тревожно жить. Волшебное наитие, ощущение причастности к Вселенной, Космосу, к единому и неделимому Мирозданию, и вместе с тем чувство собственной исключительности, уникальности, божественности снисходило на него лишь вместе с состоянием похмелья, только после хорошего бодуна.
Егору хотелось постоянно ощущать это ни с чем не сравнимое чувство контакта — контакта с Природой, с высшими силами, высшим добром, высшим разумом.
Внизу темно, мрак непроглядный — как в жопе у негра.
И только одноглазый красный дьявол-семафор.
Над головою звезды, Млечный Путь. Какая бездна!
Чтобы быть постоянно в контакте, надо больше пить, принимать, не жалея ни себя, ни своего здоровья! — пришел к логически строгому выводу сцепщик.
— Нажраться вот сейчас — и все! И завтра я в контакте.
А завтра, если похмеляться долго, растягивая абстинентный синдром до самого вечера, то весь день — целый день! — будешь, поправляясь полегонечку, пребывать в контакте. Вечером можно нажраться опять.
Вот и ответ! Конечно ж — быть! Да! Быть, блин, быть! Бороться! Быть в контакте. Ощущать мир вокруг себя — бездонный, как бочка, мир. Жить. Надо жить! А значит, контачить. Когда ты всегда на мази, тогда будет небо в алмазах. Только так!