поджаренную на сале лапшу. Последствие моих слов нашло себя в общем желании подстраховаться: включили магнитофон, чтобы упредить возможность сомнений – у нас, под предлогом моего дня рождения, нормальная бытовая гулянка.
Илья Абрамович, стараясь развеять неладное в обстановке, что цепко держалось после сказанного мной, поднял стопку жестом, полным достоинства и приятности:
– Царский пир! – и перед тем как чокнуться с Валтасаром, пожелал мне немного аффектированно: – Чтобы ты так жил!
Взрослые выпили, закусывают соленой килькой, подхватывая на вилки промасленные кольца лука. Мне и трехлетнему Родьке дали компота из сухофруктов – понемногу, чтобы сладкое не перебило аппетит. Магнитофон выдает исполняемое с деланной заунывностью, кем-то безголосым:
Родька стал приплясывать, и его вид был само чувство ответственности. Мои нервы еще гудели, но не так воспаленно. Евсей скосил на меня глаза и, намазав кусок мяса горчицей, уклончиво улыбаясь, взял рюмку:
– Водка для рационалистов – вода жизни, – рассуждал он как бы сам с собой, – дозированная, она разгружает, чтобы не было крена в сторону невозможного...
В дальнейшем у меня будет вдоволь оснований вспоминать этот день, и однажды, уже в зрелую пору, я уловлю в себе то, что облеку в образ: пролито вино, и короткая струя разбилась бесформенно... Всплеск преобразуется в мысль, что не случайности редки в жизни, а редко понимание их естественности. По смыслу совершенно никак не связанное со всей этой историей, выступит на первый план место в Книге пророка Даниила: «Валтасар царь сделал большое пиршество...»
Валтасар, к которому отнесено: «...ты взвешен на весах и найден очень легким».
10
Шины увязают в песке, мы слезаем с велосипеда. На пляже почти вся наша школа; беспрестанно кивая знакомым, двигаемся к нашему месту – неудобному глинистому обрывчику: там меньше народа. Гога знает – я стесняюсь моей ноги. Два-три года назад не так стеснялся, хотя носил тогда аппарат: друзья по очереди (делать это каждому так нравилось!) помогали мне его снимать и надевать – чужие мальчишки, гомозливо теснясь вокруг, ненасытно созерцали процедуру.
Но теперь я все придумываю отговорки, чтобы остаться в брюках, мне кажется, наш обрывчик недостаточно удален от толпы. Сколько купальщиков! Взгляд скользит по полуобнаженным фигурам, скользит – задерживается на одной: я прикусываю губу. С прикушенной до крови губой смотрю на стоящую шагах в двадцати, по щиколотку в воде: восхитительно сложенная, ко мне вполоборота, она еще не увидела меня.
– Гога! Вон та – наша учительница! – я шепчу, а в моем пересохшем, будто передавленном горле катается комок. – Она же голая, Гога!.. Такие узкие трусики – два пальца...
При ней я почему-то всегда до безобразия наглею, на ее уроках я ехиден, болтлив, цепляюсь к ней, трепливо переспрашивая, стараясь, чтобы выходило комичнее, чтобы потешался весь класс. Она скажет: «Возьмем рейсфедер». – «Какой Федя?» – недоумеваю я. «Угольник...» Демонстрируя смелую развязность, щиплю Бармаля: «Больно? Вы сказали, ему больно?» Бармаль добродушно ухмыляется моему острячеству, прощает щипок. Я чувствую, как глуп и жалок, но я бессилен самообуздаться. Нахально смотрю ей в глаза – бередяще хочется, чтобы она взбешенно крикнула: «Шут!» Тогда я брошу в лицо ей что-нибудь предерзкое.
Хотя она больше не глядела на меня жалостливо, как при первом появлении в классе, я мщу ей. Мщу не только за тот взгляд, а
Все эти дни я разузнавал о ней – она живет одна на квартире у старухи, что вечно сидит на рынке с мешком семечек.
Она в воде по щиколотку; вытягивает ногу, водит ею по воде, словно разглаживая, решительно и мягко, без всплеска, вбегает в протоку, умело плывет. Гога следит восхищенно.
Сижу на краю раскаленного обрывчика и в яростно пожирающей спешке, будто смертельно боясь не успеть, скребу глину ногтями. Солнце плавится, засыпая протоку искристыми блестками, нестерпимыми для глаза, даль видится плохо, сизовато-смуглая из-за рассеянной в воздухе тонкой пыли. В давящем дремотном зное слышен стойко-плотский запах преющей тины.
Искупавшись, она вышла из протоки почти напротив нас – мы встретились взглядами. Я заерзал на искрошенной глине, колкой, как толченое стекло. Небо излучало сухой, резкий, оттенка красной меди свет, и приходилось щуриться и терпеть, чтобы, глядя на нее, не прикрывать ладонью глаза.
Она взошла к нам на бугор.
– Почему ты не там? – кивнула на скопление купальщиков. – Там наши все.
Молчу. И тут она догадалась. Я это понял по ее взгляду на мою ногу.
– А вы почему не там? – спросил и нахально и пришибленно, отчего усмешка у меня, должно быть, получилась кривенькой.
– Вы уже взрослые ребята – мне неудобно. Думала – подальше... – сказала просто; в умных, все понимающих глазах – ни тени раздражения.
Мне стыдно – она вовсе не высокомерная; как я мог считать ее такой? Но я не в силах немудряще сдаться.
– Садитесь, посидите с нами! – сказал бесцеремонно, в страхе, что моя наглость спасует.
Она спокойно кивнула на песчаную полоску у воды:
– Туда перейдем.
Там открытое место, там с моей ногой я буду все равно что на сцене. Она видит, как я не хочу переходить.
– Песочек. А тут илисто и тина.
Повела рукой, будто распахивая невидимую дверцу; этот жест и то, как она пошла, выступая гибко и плавно, было донельзя мило. Гога, не взглянув на меня, покатил за ней велосипед.
Беззвучно ругаясь, ненавидяще комкая подхваченную с земли майку, я заковылял за ними. Как враждебен мне весь свет! Как ненавижу я всех, кто на меня смотрит!
Она опустилась на песок, разгладила его ладонью и с наклоном головы к плечу – в этот миг вожделенно для меня интимным, – пригласила:
– Загорай, Пенцов! И поговорим.
Сказала достаточно властным, учительским тоном – его я еще у нее не слышал. Я удивился ему, но еще раньше, чем удивился, – лег.
– Ну – в брюках?! – она обернулась к Гоге: – Стащите с него!
И Гога, добрейший старинный мой друг Гога, по первому ее слову, с готовностью, с охотой сорвал с меня брюки.
Я лежал на животе, морщась разметывал щелчками песок; лицо пощипывало – наверно, я был кошмарно красен.
Она сказала с неловкостью в грустном голосе:
– Угловатый ты человек. Расшатанный и колючий.
Скривив губы, я дул в песок, соглашаясь, что я неудобный человек.
– Надо бы с твоими родителями познакомиться.
– У него Валтасар сам педагог! – значительно произнес Гога.
– Кто это – Валтасар?
Гога деликатно смылся. Она переспросила, глядя ясно и настойчиво:
– Что за Валтасар?
Сгребая и разгребая песок, я хмуро рассказал мою историю.
«Сейчас она меня пожалеет – сплюну и уйду! – я со злостью ждал. – Лишь первое словечко жалостливое – крикну: – Ну, все услыхали? Разузнали? Довольны? – И обязательно сплюну!»
Она молчала. Я осторожно взглянул. Теперь она хмуро пересыпала песок в ладонях.
Вдруг тихо, в задумчивой замкнутости, будто меня вовсе и не было рядом, сказала: