–
Я судорожно сглотнул. Жутко-заманчивая глубь ошеломления сказала мне: вся моя жизнь, сжимаясь в мытарствах, одним угрюмо восстающим усилием шла к тому, что только что случилось. Я обессилел счастливым бессилием, выговорил бестолково невнятицу:
– Фамилия-то... – и закатился смехом одуревшей влюбленности и секрета двоих.
Она смотрела вопросительно.
– В учреждении... – я остановился, пережидая приступ, – фамилия была моя собственная, а имя дали Артем... а теперь, ха-ха-ха... имя настоящее, эстонское, а фамилия... – и я не мог больше ни слова протолкнуть сквозь тряску ликующего нутряного смеха, не более громкого, чем воркотня кипятка.
Она вскочила и вдруг, поймав мою руку, рывком меня подняла, повлекла в воду.
– Не трусь! Что за водобоязнь?!
Вырывая руку, я шкандыбал за ней, моя обглоданная болезнью левая нога, споткнувшись о воду, подогнулась: падая, я обхватил обеими руками ее выше талии, с ужасом, с потрясающим стыдом осязал гладкое обнаженное тело, от головы отхлынула кровь, сердце словно сдавила ледяная ладонь; немощная нога не выпрямлялась – с чудовищным чувством катастрофы я продолжал невольное объятие.
Она видела мое лицо –
Потом стоял, колыхаясь, по подбородок в протоке, передо мной были ее глаза: как она во мне, я тоже
Странно – я уже не переживал. Смеясь, она за руку потащила меня из протоки: я прыгал на правой ноге, опираясь на локоть учительницы, и мне было весело – совершенно искренне весело, – словно не я вовсе минуту назад страстно хотел пропасть под водой.
Мы падаем животами на песок, подгребаем его к себе, от экстаза я впился зубами в мою руку. Я почти касаюсь волос цвета кукурузных хлопьев, у нее твердо очерченные губы, нижняя упрямо выдается; ресницы плотные и выгнутые, как листья подсолнуха. Я чувствую, что мысленно говорю ей «ты». Смотрю в ее глаза – она знает, что я говорю ей «ты».
– А-аа... Валтасар – хороший человек?
Киваю. Она поняла во мне все, что я хочу сказать о любимом Валтасаре.
– Кого ты больше любишь – его или Марфу? – спросила и засмеялась. Она смеялась, что задала мне вопрос, как пятилетнему.
– Ты зна... вы знаете, – я поправился, – Марфа тоже человек что надо, вся такая прямая во всем, снаружи строгая, а сама добрющая! И какой хирург! Если б не она, я б до сих пор таскал аппарат.
Она понимает во мне все мои непроизнесенные радостные слова о Марфе...
– А брат твой?
– Конечно, любит! Даже когда жалуется на меня, все равно я – Арночка. «Арночка меня обижает...» – передразниваю Родьку.
– А ты обижаешь?
– Самую малость. Чуток.
Мне почему-то казалось – она курносая; она вовсе не курносая. Если дотронуться до ее волос... Взять и дотронуться?..
Представляю – школьницей она наверняка свирепо дралась с мальчишками: у нее такое отважное лицо!
– Вы не русская? Ваши отчество, фамилия...
Ее фамилия – Тиманн.
– Пишусь русской. Папа – поволжский немец.
К тому времени я чуток слышал о немцах Поволжья. Их тоже выселяли. Смутная дымка обнажила косой бесприютный парус, его несло к Дохлому Приколу... Мне стало тепло от этого – она прочла. За тенью почуялся коренной смысл, который потянуло стать очевидностью...
Ее с родителями выселили в сорок первом. Ей не было двух лет. Мама – русская; могла б подать заявление на развод и остаться в родном Саратове. Но она взяла дочь и поехала с мужем; скотный вагон, остановки в поле, когда мужчины и женщины скопом оправляются тут же у состава. Конвой предупреждает: «Держаться кучно! Отход в сторону – открываем огонь!»
Их везли и везли – полмесяца или дольше. Для мамы – радиотехника по специальности – в колхозе Восточного Казахстана нашлось только место скотницы.
Отца с ними разлучили: отправили в Оренбургскую область добывать нефть. Только после войны было разрешено приехать к нему. Он работал на буровой, втроем жили в углу типовой многосемейной землянки.
– Однажды я на него обиделась: обещал почитать на ночь и не почитал, уехал на ночную вахту. Думаю: вернется, подхватит меня на руки, поцелует – а я в ответ не поцелую... – она сжала в горсти песок – песчаная струйка потекла из загорелого кулака. – Его привезли... меня не пустили...
В скважине взорвался природный газ, который часто сопутствует нефти. Недра пальнули стометровой стальной трубой, вызвав пожар... Среди погибших оказался и ее отец.
Так близок ее профиль – я чувствую тяжесть, с какой опустилось веко, поникли ресницы.
– Страшно сказать, но зато мама получила свободу, какой не было при муже-немце. Мы смогли вернуться в Саратов, мама опять стала работать по специальности...
Я недвижно ждал еще нескольких слов: сладострастного удовлетворения от того, что подозреваемое – железно-естественно. Ее муж – тоже учитель... или кто он там? Когда он приедет?
– Ну и?.. – сказал я со злобой, которая, как бы отстраняя надежду, подыгрывала ей.
– Окончила институт, направили сюда. Вот и все.
«Вот и все...» – восторг душила суеверно вызываемая подозрительность к избавлению, которое не может быть невероятно полным, и в трепете внутренней шаткости я спросил окольно:
– Хорошо у вас в Саратове? Наверно, все лето в Волге купались?
В плотной зависимости от тяготеющего вопроса мужские фигуры сливались в желто-бесформенную массу, что необъятно ширилась и алчно со всех сторон обступала ее – такую грациозную в обидчивом замешательстве.
– Купалась в море. Каспийском. Мы с подругой ездили в Дербент.
– Дербент! – поспешно выразил я ей льстивую радость, упиваясь словом «подруга» и горячо желая той всяческих благ.
– Мы жили на квартире... – Она объяснила: три глинобитных постройки и ограда образуют четырехугольник с двором внутри, и над ним – крыша из виноградных лоз. – Прелесть! Никогда такого не видала. Грозди свисают наливные, увесистые...
Меня осенила пойманная в словах чувственность. Впечатление было глубоко и остро и щедро окрашивало то, что я неутоляемо слушал.
Она сказала:
– Фруктовые деревья везде. Вода в море теплющая.
Я увидел плодоносящие сады, в чьей зелени тесно золотистым, оранжевым, розовым фруктам. Она, в облачении Евы, притрагивается к ним, плоды касаются ее губ, ее грудей... Над морем неотразимо приветлив взлет беззаботного неба, заспанно-медлительные волны отсвечивают стеклом бутылочного цвета. Она, извивно-лукавая, танцует на кромке берега, посылая мне взгляды...
– Где мы жили, ограда – настоящая каменная стена, оштукатуренная, – сказала она с веселой уверенностью в том, что я поражусь.
И я поразился.
– Для Дербента это обычно – не забор, а беленая стена.
– Правда?
– Ну конечно! То же и ослики. Так их много! Идешь тенистой улицей, а к дереву ослик привязан...