столбом, проросшим травой. Протянул мне бинокль: я увидел стебли болиголова. Гога слегка повернул бинокль у меня в руках.
– Вот они...
Близко, будто в двух шагах от меня, обнимались парень и девушка. Я увидел поцелуй, который соединился в сознании с ударом пули в грудь – так дразняще-тяжела была его неотразимая жгучесть. Меня пронзило смутное чувство, оно напомнило то, что я пережил, просыпаясь впервые в комнате Валтасара, когда мне привиделся таящий счастье занавес.
Придет время, и я переживу... то же? Нет! Насколько сильнее, необъятнее это окажется!
Гога – ему тогда будет семнадцать: мужественный старший друг; шестнадцатилетний Саня Тучный – молчун, силач; неповоротливый чудаковатый одноклассник мой Бармаль – всех их застанет рядом со мной то, что случится.
В то время я уже не один дома – у меня пятилетний брат Родька с родинкой над левой бровью, как у Марфы, с вьющимися, как у Валтасара, волосами. Пока Родька не подрастет, мне намертво запрещено говорить ему, что мы не родные, и я зову Валтасара и Марфу папой и мамой. У нас теперь две комнаты – мы с братом в старой, а родители – в соседней: жильцы оттуда переехали, и ее дали нашей семье. Черный Павел с Агриппиной Веденеевной – по-прежнему наши соседи.
6
Последние дни августа – с Каспийского моря дует бриз и словно нагоняет непонятное волнение. Кусты кизила перед нашим окном здорово разрослись, окно день и ночь открыто, и извилистые длинные ветки с темно-красными ягодами, клонясь, лезут в комнату, от их запаха кружится голова. В который раз мне снится странный сон, увиденный в первую мою ночь в этой комнате: сейчас я сорву занавес – закричу на весь мир о счастье!..
– Чего спать не даешь? – сердится заспанный Родька.
– Что? Я говорил что? – испуганно спрашиваю.
– Смеесься, – бормочет Родька. – Смеесься, смеесься...
Непривычное, редкое для наших иссушенных мест явление: с утра, с беглыми паузами, расточает себя дождь. На школьной волейбольной площадке скупо блестят лужи, напоминая новую жесть. Послезавтра – первое сентября, но в сегодняшний вечер одноэтажная неприглядная школа пуста, безразлично смотрит темными окнами.
Гога катал меня на велосипеде – подъехал сюда поиграть в волейбол; я сижу на мокрой лавке: у дождя – перерыв. Громоздящееся небо, местами сизое, местами фиолетовое, приблизило лик – солнце просвечивает сквозь тучу, подобную спруту, походя на его холодно следящий глаз: кажется, спрут пытливо уставился на тебя.
Вот-вот дождь примется за свое, но пока на площадке играют. Подпрыгивают, бьют по мячу знакомые ребята, девчонки – и одна незнакомая, в малиновых шортах: прямые отчетливо-желтые волосы рассыпчато взметываются от ее подскоков, взмахов руки, и это заражает меня саднящей нервностью сопротивления.
– Клевая девочка! – сказали у меня над головой: я почему-то чувствую – сказали о ней, хотя девушек несколько.
– Девочка! – другой голос бросил с безулыбчивым сарказмом. – Лет двадцать пять.
– Да ну...
– А ты погляди.
Мне раздражающе сладко оттого, что у нее капризное, высокомерное лицо – бьет по мячу, будто дает пощечину. Я беспомощно раздваиваюсь: молитвенное к ней устремление не уступает странному веселью от уличающего ее: «Девочка!.. двадцать пять лет!..» Я почему-то на нее злюсь, хочется рассмеяться ей в лицо...
Хлынуло – игроки кинулись к брошенным на траву курткам, бегут, накрываясь, к домам.
– Гога! Гога! Смотри-и! – возбужденно, зло кричу, показываю на медленно идущую: у нее нет куртки, она одна не спешит.
Нетерпеливо-яростно, ненавидя ногу, которая бесстыже подводит меня, влезаю на Гогин велосипед:
– Гогочка, толкни! Толкни, пожалуйста!
Он толкает велосипед. Изо всех сил жму здоровой ногой на педаль, проезжаю мимо нее – руль пропадает куда-то: я погружаюсь в глухую полынь, будто в слепоту колкого фантастичного ликования.
Гога выуживает меня из травы, я в ней по пояс, подо мной смачно хлюпает, чавкает, майка липнет к телу.
– Ты чего? – Гога смеется.
Мокрые волосы застилают мне глаза – откидываю волосы. А ее уже нет.
Валтасар считает Марфу красивой. Он никогда при мне не говорил, но я-то знаю. Я не стал бы с ним спорить – до сегодняшнего дня...
Мы поужинали, я уже почистил зубы, но не иду спать – один торчу на кухне в напряженной рассеянности. Выглянул из комнаты Валтасар:
– О чем думаем?
– Так...
– Тайны – четырнадцать лет... Иди спать, тайна.
Раздеваюсь в моей комнате, время от времени спохватываясь, что забывчиво замер.
– Ты почему не спишь? – спрашиваю Родьку.
– Настроение на душе смутное.
– Как, как? – хохочу я, храбрясь, будто передо мной совсем не Родька. – Где ты это подхватил? Что ты понимаешь в душе?
– Понимаю, – он отвечает загадочно.
Под окном тренькнула гитара; подхожу и вяло ложусь на подоконник: белеющая фигура у куста. Черный Павел в своей ризе.
– Пал Ефимыч, сыграете?
– Вы просите песен – их нет у меня...
– Ну, пожалуйста!
Черный Павел дребезжаще поет:
Опять налетел бриз, сорванный лист впорхнул в комнату. Накидываю пиджак, меня выносит за дверь, иду не зная куда через кухню; в комнате соседки, моей одноклассницы Кати – смех. Дверь прикрыта неплотно. Я постучался и заглянул. Катя смеется:
– Слыхал – Черный Павел сейчас пел? Слыхал?
Я киваю.
– Агриппина его за шкирку! – она всхохатывает, притопывая расстегнутыми босоножками.
– Катерина, спать! – голос ее матери из второй комнаты.
– Уже легла! – Катя стягивает платье, падает на койку: меня не стесняется – с восьми лет растем в одном бараке. Меня сейчас почему-то поразило, какие у нее длинные ноги.
– Ну и ножки у тебя! – я присвистнул. – Как у орловского рысака!
Она заливается: ей понравилось.
– А ты видел хоть рысаков?
– У Валтасара фотка. Белый такой.
– Как у кого ноги, у кого? – мать Кати заглядывает встревоженная.
– У рысака-медалиста, он пятьдесят тыщ стоит.
– Ну, Арно, как скажет! У рысака – надо же... Накройся, бессовестная, – залюбовалась!
– Спокойной ночи.
7
Гроза прямо над нашей школой: между вспышками в классе непроглядно темно – тишина, будто в уши ввинчивают буравы, и вдруг – краткий, рвущий тебя с места гром. Мне чудится: исполинский старик