«Грузинские коммунисты опубликовали Воззвание к грузинам и грузинкам Туркестанского края с призывом встать на защиту Великого Октября».
Я подошел к стулу. «Гуля…»
«В Намангане создан профсоюз мусульманских женщин — ткачих и прядильщиц. Председателем союза…»
«Гуля, пойдем домой!»
«…избрана Тафахам Ахмат Хан-гизи, товарищем председателя…»
«Гуля, ты меня слышишь?»
«…Орнамуш Мигдуск Уганова».
«Гуля!»
«Все члены президиума — неграмотные».
Крык. Желтый обрывок падал на меня сверху.
«Гуля, зачем ты это делаешь?»
Она смотрела на меня сверху. На меня и на пыльную девочку.
Скомкала остатки газеты.
«Я боялась».
Газетный комочек выпал из ее рук.
Покатился по полу.
«Чего ты боялась, Гуля?»
«Посмотри… Нет, вот сюда. Это же наш ребенок».
Она показывала на девочку с золотистым веником.
«Дочка, обними своего папу».
«Гуля!»
Девочка поднялась и отряхнула китайское платье: «Мой папа на кладбище заслуженный артист».
«Заслуженный артист!» — восхищенно повторила Гуля.
Я уложил ее на железную кровать и накрыл одеялом.
Гуля спала. Лоб был горячим.
Девочка с веником следила за моими руками. Она хотела что-то сказать, но потом быстро, с детским остервенением обняла меня. И выбежала из комнаты.
«Уведи их! — кричал Яков. — Маленькими были, ты от меня их прятала, а теперь бери и ешь их обратно».
«Прятала? — откликалась тетя Клава откуда-то с крыши. — Когда я тебе их маленькими тогда привела, ты что с ними устроил, а?»
«С ними в гражданскую войну играл».
С крыши сыпались комки сгнивших виноградных листьев вперемешку с землей. Скелетик виноградной грозди. Еще один.
Собака, поиграв с гнилыми листьями, подошла к Якову. Яков плюнул.
«И собаку эту уведи! Я ее сейчас побью… Слышишь, я уже ее бью. Клава! Ну убери ты их, твой дом будет, твой. Клянусь тебе!».
И почему-то подмигнул мне.
«Уходим, уходим, — говорила тетя Клава, спускаясь с крыши по лестнице. Ее бедра покачивались над двором, как колокол. — И не надо собаку бить, собака больших денег стоит».
«А шашлык?» — разочарованно спрашивали дети.
«Дома шашлык!»
Подростки вздыхали и вытирали руки.
Я искал глазами девочку с веником.
Около валявшейся гармоники сидела собака и отбрасывала длинную тень.
Я закрыл глаза. Точно такая же собака могла сидеть на месте расправы Мадамин-бека с пленными. Именно такая собака. Может, только та не понимала команд на русском языке. Сидеть! Лежать! За годы советской власти в Средней Азии количество собак, понимающих русские команды, значительно возросло. А теперь их все меньше. На горизонте маячит тень последней собаки, понимающей «Сидеть!». Старой, бредущей куда-то собаки с пушкинскими бакенбардами.
«Яшычка!»
Тетя Клава стояла в воротах, в холодном вечернем солнце.
«Яшычка, мы пошли. Следи хорошо за стариком, хотя дом все равно не получишь, понял? Я вон, видишь, с каким зверинцем в своей клетушке проживаю, или я домик не заслужила?».
«Заслужили», — сказал я.
«Четверо своих детей и еще двоих усыновила по глупости. Они выросли, тесно. А я не Жаклин такая Кеннеди, квартир двадцатикомнатных не имею. Сама — на трех работах, правильно? Спасибо, что правильно. В цирк приходи, у нас программа новая с собаками. Обхохочешься. Билет со скидкой организую».
«А где девочка… с веником?»
«Какая?.. А, вот и Немезида».
Собака стояла около тети Клавы и вытирала об нее слюни.
«Немезида, Немезидочка, — гладила ее тетя Клава. — Это собака моего адвоката. Я ее выгуливаю, а он мои права на дом доказывает. Немезида, дай лапку!»
Немезида дала лапку.
Я ткнулся губами в сухую апельсиновую щеку тети Клавы.
Елка. Сладковатая вонь манежа. Заслуженный артист республики, клоун Вовочка поет и пляшет в костюме Бабы Яги. Маленькие ладони дружно хлопают.
Я вернулся в дом. Нужно было забрать Гулю.
На плите извергался чайник. Я осторожно поднял крышку. Внутри, как большое жидкое сердце, шумела вода.
Крышка начинала жечь пальцы. Я бросил ее и вошел в комнату.
В центре, как и прежде, стоял высокий стул. Под ним ползали на сквозняке обрывки газет. В углу, на железной кровати, лежала Гуля. Над ней сидел Яков и дул на чашку с паром.
Он говорил на узбекском. Заметив меня, нахмурился и перешел на русский.
«Вот. Тогда приказ вышел, и нас, бородинских, стали в армию. Меня, как художника, долго не трогали, потом тоже. Край, говорят, в блокаде, не стыдно тебе тут кисточкой, когда товарищи там кровь свою? Побежал, с кем надо простился, родня слезу сразу, руки ко мне тянет. А я уже митинг стою, слушаю, потому что пригнали в Парк Свободы. За дело Ленина! За свет с Востока!.. На вот, попей».
Яков понес дымящуюся чашку к Гулиному лицу.
Я слышал, как она глотала.
«Я потом тебе расскажу на ухо секрет этого чая, — сказал Яков, протягивая мне пустую горячую чашку. — На, унеси… Как тебя? Осип? Венька?»
«Яков», — напомнил я.
«Да. И меня тоже Яков. Хорошее имя, революционное. Был такой Свердлов Яков Михайлович, человек с большой — да просто с огромной — буквы! Мы его именем паровоз назвали, я его революционными птицами по трафаретке, премию получил за это и паек с жирами. Яков Михайлович. И ты туда ж — Яков. Яков-Яшка, вот те чашка».
Я нес чашку. На дне ее темнели травинки, веточки, соринки и муравьи.
На кухне кипел чайник, обливаясь горьковатым паром.
«…Стояли мы в трех верстах от селения Яга, такое название. Потом ему, кажется, другое дали, подходящее: имени Кирова или там Светлый Путь. У города и села должно быть такое название, чтобы душе