сдували и сдули мерцающую дымку тайны с ее образа, обретавшего все более точные границы, обнажавшегося
конкретностями ее нужд.
Деловой мэн, я еще успевал ввернуть прокурорскому семейству чего-нибудь из Нильса Бора или Макса Борна (на конвертах с деньгами синел заплаканный штамп: “Приведен в исполнение”) и повращаться в элитарнейших юридических кругах Химграда. Тугая струйка в струну толщиной размывает десятиметровые ворота в земляной дамбе, близорукая влюбленность моей трогательной ученицы вызвала резонансные явления в судье, в двух следователях по не особо важным делам и в одном народном заседателе.
Последняя вовлекла меня в какую-то малину, где сухопарый седой джентльмен отплясывал канкан, необыкновенно высоко вскидывая узкие ноги в тапочках с обширными войлочными подошвами. В неиссякаемом томлении “Маленького цветка” народный заседатель волнообразно терлась о меня всеми выпуклостями вплоть до коленок, покуда я тоскливо придумывал, как бы поделикатнее высвободиться. Но моя возлюбленная вдруг бешено отшатнулась: “От тебя разит пудрой!” И душ не помог. “Ты с ума сошла? У нас же ничего и быть не могло”. – “Не знаю! – чудовище с зелеными глазами. – Может, и смешно. Но когда тебя везде приглашают, как будто меня нет…”
Словно бы в возмещение, она водила меня по знакомым, ей хотелось дружить домами такими обыкновенными. “Все они прелестные люди, но ведь я приехал к тебе…” – “Мне же хочется тобой похвастаться”, – жалобная детская скороговорка. Я приоткрываю клапан у баллончика с прессованным обаянием, но мой светский успех внезапно обрывается: “Раньше меня все знали как порядочную женщину, а теперь я открыто появляюсь с любовником”. – “Зачем ты лепишь стандартный штамп на неповторимое?” – “Потому что это правда”.
Но, навьючиваясь простынями, кастрюлями, подштанниками и шампунями, мы накрывались раковиной собственной вселенной.
Одностороннее, словно урезанное, купе “Полонеза”, набитое нашими мешками, заглядывает проводник – лицо и манеры диккенсовского слуги. В прошлый раз в этом купе застрелили девушку: не надо кричать, когда грабят. У нас делаются серьезные лица, но ненадолго: это наш будничный хлеб.
В подземном переходе что-то кожаное налегает на меня сбоку. Как всегда, машинально уступаю, но оно продолжает наезжать, и только тут до меня доходит, что некий шагающий механизм пытается отделить меня от потока. Я делаю обманное регбистское движение, будто собираюсь двинуть его плечом в грудь, а когда он, не получив обещанного, на миг теряет равновесие, пру всей своей удвоенной массой: шагающих механизмов чего же стесняться, а страшиться нужно тех, кто убивает бескорыстно.
Держа в секторе обзора согбенную спутницу, бодро ковыляю по родной закопченной польской Праге. Бурсацкий бурсит как-то незаметно сменился давно вызревавшим артистическим артрозом: от боли в корневой системе пальцев при каждом шаге на миг теряешь сознание, приходится ставить ступню ребром. Но тут главное – не усложнять: съезди в ортопедическую мастерскую, – очередь не страшна, если не торопиться поперед батьки в пекло, в таможне на великих шмонах и не такие выстаивали, – сапожник без ног подберет тебе вогнутые стельки с мощными желваками посредине – и можешь снова идти как человек с галькой в ботинках.
Для того, кто прост, как выгода, все не более чем больно – ему что простатит, что мозоли. За что люблю рынок, делится моя мудрая подружка, станешь – и ничего больше в голове не остается.
Я оглянулся телепатически, когда мы, отмороженные, тянулись с барахолки: в новогодних отсветах витрины – собачонка и гиппопотам – Соня вырывала свой баул у какого-то забулдыги. Я изо всех сил засвиристел в предусмотрительный милицейский свисток, вор удалился в подъезд. Все просто.
В раскольниковском дворе с анилиновой мадонной Яцек или Крыся мчатся до пани Барбары – есть! – мы тащимся по черной скрипучей лестнице, крутой, как из трюма. Анфилады комнат, разделенных не дверьми, а скругленными воротами с раздвинутым занавесом, и каждая сцена – немногословное лежбище пузатых сумищ вперемешку с их хозяевами.
Прозрачность наших целей делает нас неинтересными друг для друга.
Пани Барбара, с виду хлебосольная хохлушка, полупонятно тараторя, тащит нас за самые далекие кулисы: чья-то раскладушка под анилиновым Христом с червонным сердцем (злато-рококошная рамка – о, чудо! – из нашего помета) и приземистая тахта для нас
“с жоном”. Мы полупонимаем, что в ванную лучше не ходить (а то муж будет “жучить”), что в туалете слабое “тиснение”, а потому бачок набирается медленнее, чем очередь перед дверью, но чай на кухне можно вскипятить в кастрюле.
Когда я вхожу на кухню, строгий муж-гигиенист поспешно прекращает мочиться в раковину. У него сожженное лицо с выеденными огнем или кислотой ноздрями. Приученный к роскоши, он отстоял для себя отдельную каморку – хозяйка спит на люстре. А прежде бдительно гасит верхний свет, чтобы что-то подсчитывать на бумажке при отсветах неугасимого телевизора, гонящего такую же, как теперь и у нас, рекламную одурь.
За счет сна мы с “жоном” обязательно выбираемся вдохнуть света, улыбок, красоты и чистоты в Старе Място. Все это следует истребить огнем и мечом, витийствую я, воинов ислама не должна соблазнять нега. “Я не воин ислама”, – отвечает сестренка.
В картинную галерею-крепость я уже не захожу: эхо европейских толчков в третий раз не потрясает.
Среди невидимых тел пробираемся к ледяному ложу, заваливаемся полуодетые. В четыре утра у двери туалета уже высокое тиснение, у кухонной раковины – тоже. Возвращаюсь прилечь, но в постели успела устроиться хозяйка. Во мраке скрипучей лестницы-шахты она жизнерадостно напутствует, чтобы мы не ходили через бензоколонку: вчера ее постояльцев там опустили на сто долларов каждого. Но наши невыспавшиеся, сопротивляющиеся ознобу лица и без того уже достаточно серьезны.
Нефтяная ночь, чуть разбавленная издыхающими витринами и фонарями. Переулками обходим огни покинутого эсминца – зловеще пустынную бензоколонку. Чужой черный шрифт на кзигарне. Мы движемся к Стадиону нехожеными тропами – в этой жиже (потом разберемся, по щиколотку или по колено) вряд ли устроят засаду.
Кишение огней в черном месиве, бесконечный рев огнедышащих автобусов – все туда! – протирающих о нас свои бока, – во что мы превратились, увидим только с рассветом. Спасительный поток согбенных теней, уминаемых турникетами в нарезанную кольцами сдержанную Ходынку. “Доларирублимарки, долари…” Редкие лампочки под ледяным ветром раскачиваются на временных шнурах, как на бельевых веревках, черные людские силуэты споро сооружают силуэты палаток, меж которых протискиваются угрюмые толпы, все с тележками и сумищами; сцепляются и расцепляются безмолвно, покуда не сцепятся два благородных человека; поршнями продавливают толпу нескончаемые автомобили, ослепляя горящими фарами, вминая сторонящихся в прилавки, правда так и не расплющивая до конца; оторванные друг от друга, отыскиваемся вновь и вновь (самое трудное – не дать потоку увлечь себя) – этаким манером нужно обойти все девять овалов ада, чтобы при свете коптилок и ручных фонариков перещупать все цены и дамские штаны (леггинсы?) с блузками и блузонами ягуаровых и тигровых расцветок, чтобы вернуться к самым дешевым: здесь не у мамы, сочтешь три процента пустяком – потеряешь месячную зарплату.
С безрадостным рассветом все кончено, дозволительно впиться зубами в лопающуюся от полноты жизни, свернувшуюся кольцом колбасу с насечкой, погреть давно бесчувственные руки о стакан гербаты, а уж ноги под собой мы почуем разве что в Бресте. От коченеющих ног начинает перегреваться зона Ершикова, после каждого круга пытаюсь остудить ее кипятком в подвале у занавески. Но перед границей нашей Родины – будничной колючкой – наш автобус надолго замер в череде себе подобных. Хороший солдат
– ампутированное воображение. Балансируя на ледяной тропке – пропади все пропадом! – я сорвался в овраг на обочине и со своим кипящим чайником пристроился к дубу, закованному в янтарные потеки. Пошипел сквозь зубы. Выкарабкался. Автобуса нет.
Польский пограничник хватается за кобуру: “Хальт! Хенде хох!” Да вот же, вот мой автобус, в двадцати шагах, на нейтралке!..
“Цурюк!!! Шнель!!! Арбайтен, арбайтен!!!” А, была не была! – кидаюсь в распахнутые ворота. Тиу-у… Предупредительная пуля нежно пропела в вышине, карающей я уже не услышал… “Пан, пан, то наш, наш!..” – бежала с моим паспортом хорошенькая филиппиночка – перед ее обаянием растворяются все