– Убираю! – раздался сиплый голос сверху.
Володя поднял сияющие глаза. Огромная багроволицая посудомойка в грязном фартуке и серой марлевой чалме нависла над нами. Неужели она подходит для окончательного торжества блаженства? Судя по тому, как стремительно менялось выражение маленьких черных глаз Володи, – вполне. Какая разница – кто? Еще не подозревая о том, что сейчас на нее обрушится, она несколько даже грубо схватила липкие наши стаканы, поставила на поднос и, как лебедушка (в смысле, никак не шевеля мощным корпусом), скрылась в дверях подсобки в дальнем углу.
Остановить Володю сейчас не смог бы целый взвод – он бы, даже не заметив, прошел насквозь. Замелькали его черно-рыжие унты, как два верных пса, и он скрылся за грязно-белой дверью рая. В исходе дела я не сомневался. Думаю, что ликующей ярости писателя не могла бы противостоять никакая чемпионка кун-фу: нож из сияющей плазмы режет все! Послышался грохот посуды – и оборвался. Если бы борьба продолжалась – продолжился бы и грохот, но там наступила тишина.
Счастливая его партнерша не успела, я думаю, проанализировать предложение, потому что его и не было – сразу пошла суть. В плане
'делать жизнь с кого', можно бы заглянуть туда, но это все равно что глянуть на солнце или заглянуть в рай. И знаешь, что это самое яркое, но страшно глядеть. Главное – недостоин! Я покинул стекляшку.
Вот такой был мне даден пример для жизни, и я благодарен ему.
Исключительность писательского существования, презрение к условностям и преградам – норма для нас. Сперва разобьешь лицо, а после – и голову. Но лишь безудержность и приносит восторг.
Ослепительное Володино существование долго грело меня. Хотя, почесывая кудри, я осторожно соображал – не слишком ли ослепительной кометой он влетел в тусклый наш мир? Насколько хватит пламени? Надо ли сразу гореть так ярко, хватит ли горючего на самый важный момент?
Но это все мелочи, которые можно обдумывать, когда есть главное – огонь.
Опасения мои отчасти подтвердились. Такое самосгорание, наверное, можно включить, когда ты близок к Нобелевской премии, а тебе ее не дают, – а Володя тратил огонь еще даже не на подступах, а гораздо раньше. Помню, как он впервые привел меня в роскошный мраморный Дом писателя на какую-то встречу молодежи с рядовым писателем, выделенным, как пример нам, литературным руководством. Не лауреатов же Сталинских премий нам представлять? Ими нам никогда не стать, там уже сложные материи. А вот этот – нам в самый раз. Примеряйте.
Высокий, с пепельными встрепанными кудряшками, с лицом острым и значительным, но разжиженным алкоголем до самых бровей, скрипучим голосом он говорил нам о долге и обязанностях писателя и, как ни странно, о риске профессии – но так скрипуче и скучно, что было видно: все это давно уже не интересует его. Сказали – пришел, с тайной целью показать нам, что лишь водка – окончательный смысл всех наших юных порывов. Стулья скрипели, но все слушали терпеливо: понять можно многое, и не только то, что выступающий говорит.
Главный, думаю, урок, который мы тут терпеливо впитывали: только скука, и только она, скука в прозе и скука в поведении, может открыть нам дверь в этот храм литературы. Скука усваивалась – с трудом, но и с пониманием. И тут, громко скрипнув стулом, вскочил
Марамзин. Как всегда в минуту ярости, он стремительно побледнел – особенно белыми были крылья носа.
– Да пошел ты на…! – с такой страстью и наслаждением произнес он, что все почувствовали зависть к нему, каждому этого хотелось – да не по зубам. С грохотом опрокинув еще пару стульев, он выскочил, хлопнув дверью.
Наступила тишина. Ведущий долгое время молчал, потом, взяв себя в руки, продолжил свое скучное и скрипучее с того самого места, где был перебит, словно ничего такого и не было. И все покорно набирались тоски, завидуя Володе, но переживая: куда же он так прилетит? То, что он оторвался от скучной 'выслуги лет', которую всем предстояло пройти, было ясно. Но на что же рассчитывал он?
– Сейчас я к тебе приеду! – его тенорок в телефоне – Но не помню ни дома, ни квартиры! Встреть меня на углу!
– А что за дело? – успеваю спросить я.
– Не всем это обязательно знать! – говорит он насмешливо, явно адресуя насмешку не мне, а аудитории более широкой, сейчас напряженно слушающей нас.
Да, дельце опять горячее! – понимаю я, слушая гудки в трубке, стремительные и ритмичные, как бы впитавшие его мощь.
Скуки его стремительность не предвещала – пахло совсем другим!
Вздыхая, я стоял на углу. Почему я должен подчиняться? У меня совсем другой ритм, главное – чувствовать и не потерять его! А так – потеряешь и костей не соберешь.
Пригнувшись, как боксер, он ринулся из такси. Стремительно замелькали черно-рыжие унты. Он промчался мимо меня – явно стремясь к другой, более высокой цели. Но потом мой унылый образ пропечатался в нем – он остановился и с некоторым разочарованием смотрел на меня.
В руках он держал маленькую пишущую машинку с ввинченным в нее листом.
– Кто еще будет? – поинтересовался он.
– Откуда я знаю?
– Никому, значит, не звонил?
Я пожал плечом.
– Ага! – Он глянул на меня как-то зверски, исподлобья. – А вообще ты как? Согласен? Или бздишь?
Чисто телепатически я начал понимать, о чем речь. Весь город как раз гудел именами Даниэля и Синявского, которых сажали в тюрьму за их сочинения, еще никем не читанные, кроме спецслужб. Но раз сажают – значит, гениально. Ну что за жизнь у нас, я с тоской огляделся, то велят ругать никем не читанное, то никем не читанное надо любить. Но с кем мы, мастера культуры, – это ясно и так.
– Подписать? – предложил я.
– Так ты никого не позвал?
– Но я сейчас только понял, о чем речь.
– Я что, по телефону все должен объяснять, этим бездельникам из КГБ?
Пусть ребята побегают – зарплата, я думаю, у них приличная! – Он весело оскалился.
По дикой веселости его было ясно, что он вступил уже в схватку со спрутом, душившим нас. Успел ли уже отреагировать спрут?
– Таксист все выспрашивал, что это я везу? Я сказал: проводим ревизию! – слегка задыхаясь от быстрой ходьбы, усмехнулся он. Он знал, на что идет. В его рассказе 'Тянитолкай' уже была веселая реплика: 'А вот мы Марамзина привели!' Кто и куда привел – было ясно.
Мы стремительно двигались навстречу опасности – я еле за ним поспевал, хотя только что подключился и сил у меня, по идее, должно быть невпроворот.
Вскоре в моей комнате на Саперном, на втором этаже, над аркой, собрался народ. Мы приглашали всех каким-то хитрым способом: мол, сам, что ли, не понимаешь, о чем речь? Было человек семь, примерно одного с нами статуса; все уже писали, но никто еще не печатался.
Шли глухие разговоры на тему, потом вдруг распахнулась дверь и вошла мама: 'Ребята, что вы делаете? Вчера я виделась с Васей Чупахиным
(другом семьи), он сказал, что опять сажают!' Потом позвонил из
Токсово, с дачи, Битов, говорил настолько глухо и отрывисто, что и нам стало страшновато. Мы ничего еще не сделали и даже не подписались, но все уже грохотало вокруг нас: откуда стало известно?
Впервые в жизни, и именно по этому случаю, мы удостоились встречи с высоким литературным начальством: помню Гранина и Кетлинскую. Они говорили примерно то же, что и моя мать: ребята, не губите себя.
Марамзина почему-то при этом не было, и без него как-то это все постепенно размазалось. До конца пошел один Марамзин.
Но запомнилось и другое. Он позвал меня к себе на день рождения. Я шел с Саперного по улице Маяковского и встретил Олю Антонову – маленькую, изящную, красивую и волевую. Мы с ней подружились еще в школе, где она, дочь знаменитого писателя Сергея Антонова, написавшего сверхпопулярные тогда 'Поддубенские частушки', работала почему-то в бухгалтерии. Мы оба с ней любили покуражиться над