Шестинский, потом, ненадолго, Дудин, Гранин. Потом три года был какой-то 'замороженный' Холопов, похожий как две капли воды на знаменитого французского комика Луи де Фюнеса, но отнюдь не такой прелестный. Холопов по заданию партии исключал из Союза писателей
Ефима Эткинда, при почти полной поддержке секретариата. Эткинд вообще много, с точки зрения начальства, позволял себе, а конкретной причиной исключения было упоминание о том, что при советской власти
Пастернак и другие великие могли выжить лишь благодаря переводам.
Партийцы сами с превеликим своим удовольствием создали такую ситуацию и поддерживали ее, но почему-то дико возмутились упоминанием о ней. Потом пришли из райкома и посадили Чепурова.
Надолго. Писатели, измученные 'эпохой перемен', полюбили его. Он имел связи, почти как Прокофьев, и был к тому же со всеми дружелюбен, внимателен. Не было в нем звериного прокофьевского рыка, того гонора. 'Я понимаю, что я поэт средний'. И эта скромность, при том что стихи его были вполне человеческие, делала его обаятельным.
Впрочем, в те годы я не ходил еще по служебной лестнице в служебные кабинеты и даже временно не догадывался, что они есть. Войдя в боковую дверь, я, как и большинство коллег, спускался по узкой лесенке сразу вниз и по сырому коридору мимо туалета и гардероба поднимался в мраморный холл с большим зеркалом, большим витражным окном и огромной фигурой Маяковского, правый ботинок которого, торчащий вперед, пьяные писатели то и дело отламывали, пытаясь найти в нем поддержку и всей тяжестью наваливаясь на него. В этот холл вела большая резная дверь. Казалось бы, в нее и надо впускать писателей, а не гнать их через подвал. Только в гробу удавалось пройти через эти двери – через нее лишь после панихид выносили…
'Ну что за власть такая дурацкая? – страдали мы. – Только в гробу через парадную и пропустят!' Мы были правы, благородны, смелы. Вот только знать бы тогда, что после десятилетий борьбы и побед нас будут выносить через значительно менее шикарные двери!
В ресторанном зале всегда был гвалт. Почему тогда так активно пили?
Видимо, алкоголь значительно ускорял литературные дела, убирал препоны между редактором и автором, между начальником и подчиненным, между талантливым и бездарным – в его сорокаградусной благодати все были удачливы и равны. Сейчас негде, увы, и главное – незачем этим заниматься. Сейчас алкоголь не решает ничего. Тот тесный, дымный, пахучий гвалт, то варево, в котором варилась тогда литература, сменилось теперь холодным свечением компьютеров, сухой скудостью электронной почты. Поэтому и литература теперь так скудна и суха. А тогда… Громогласный прозаик Кутузов орал на могучего критика
Емельянова, потом тот, набрав прокуренного воздуха в легкие, отвечал в том же стиле ему. При этом они обожали друг друга и жить долго в разлуке не могли. И все их вопли, от которых дрожали витражи, их безумные возлияния, объем которых даже страшно сейчас представить, никогда не приводили их к ссорам. Никогда! Разве что к дракам, но то было не в счет. Драка – лишь короткий праздник души, небольшая передышка для измученного разума, к отношениям и делам не касающаяся.
Одно время возле витражей стояла красивая стойка бара. За ней стоял приятный, усатый, слегка картавый бармен Сережа, списанный с международного туристского лайнера и потому умевший готовить вкуснейшие коктейли. Те легкие погрешности в дозировках, которые стоили ему морской карьеры, писателями, привыкшим к грубым сочетаниям напитков, не ощущались, поэтому при нем было хорошо. Он был всегда приятен, трезв, к тому же хорошо играл в шахматы и, увидев входящего писателя-партнера, тут же высыпал из доски фигуры и в точности восстанавливал партию, прерванную накануне или месяц назад. Длилось это счастье недолго. Кутузов, сделавшись председателем правления Дома, повелел эту стойку убрать. Видимо, потому, что она могла случайно помешать драке и вообще мешала в этом зале, сужая перспективу. Воцарились прежние натюрморты – засыпанный пеплом столик, графинчик, рюмки, на тарелке засохший надкушенный бутерброд – и буйные, воспаленные речи.
Я тоже однажды дрался в Доме писателя, но по причине уважительной и высокоидейной, поэтому и расскажу об этом отдельно.
Текла обычная 'сладкая жизнь' советского периода, и поводов и причин для выпивки было гораздо больше, чем праздников в календаре. Это при том, что выходил один рассказ в год и одна книга в пять лет! И если бы не этот 'пьяный корабль', я никогда бы не переплыл холодное и пустынное море застоя. Утонул бы наверняка – и очнулся каким-нибудь
'инженером по режиму' в каком-нибудь далеком КБ. А тут – жизнь была совсем не идеальна, но прекрасна и горяча. Я писал свою прозу, заходя время от времени 'для сугреву' в Дом писателя, и каждый раз там сплеталась какая-то паутинка над бездной, по которой я мог хотя бы немного пройти (вроде командировки, данной Горышиным). Там я и пережил долгие паузы – между первым рассказом и первой книгой, между первой книгой и второй, между пятой и шестой. Так и жизнь прошла.
Бы! Если бы наш Дом не сгорел вместе с прежней жизнью.
Не все там так уж хорошо писали, но ярких, неповторимых личностей было полно. Я быстро сообразил, что писатели – в основном смелые
(особенно в быту), свободные (в основном тоже в быту), сообразительные и удачливые люди. Я радовался, что оказался в этом цеху. Их лихости и жизнелюбию можно было позавидовать, и я жадно впитывал это: вот, оказывается, как люди живут в нашем как бы скучном и как бы замордованном государстве!
Здесь не вспомнить о всех героях, прославившихся там. Почти каждому было что вспомнить и чем похвастаться. Когда я там появился, славились, среди многих, писатели Мин и Минчковский. Кажется, они были родные или двоюродные братья, но один из них сократил фамилию, а другой нет. Мин был мрачный, ворчливый, всегда недовольный, внешне похожий на Чарли Чаплина, утратившего юмор. Минчковский, с длинной прядью, свисающей с лысой головы на медальный профиль, всегда, наоборот, сиял, в крайнем случае – сверкал своим потным лбом, разгоряченным удовольствиями.
Вот один лишь эпизод: он привел в Дом писателя даму (видимо, после удачного свидания наедине), усадил ее в ресторане за столик, снял свой пиджак, повесил на спинку стула. И тут вдруг озабоченно вспомнил: 'Извини, дорогая, я должен ненадолго подняться в партком!'
Вместо парткома он выскочил на улицу, схватил такси и помчался к другой даме. Первая терпеливо его ждала, хотя писатели приглашали ее за другие столики. Часа через полтора он вернулся: 'Извини, обсуждали материалы пленума!' Судя по тому, что случай этот повсеместно и с удовольствием пересказывался, этот стиль жизни был не чужд подавляющему большинству писателей той поры, и свобода, во всяком случае в этой области, уже была – задолго до всяких там
'исторических речей' и 'освободительных съездов'. Дом писателя – это был наш ковчег. Было нам на чем переплыть бурное море жизни, в котором никаких берегов порой было не видать!
Обучаясь тут свободе, я тоже кое-что совершил, но пока готов поделиться лишь одним эпизодом. В годы разгула, в шестидесятых и начале семидесятых, мы чувствовали себя в Доме писателя вольготно.
Здесь было не принято сдавать писателей, даже напившихся и разодравшихся, милиции – подравшихся разнимали, мирили, вызывали им такси. Так что можно было гордиться нашим Домом – он не только привечал, но еще и защищал нас. Но надвигались мрачные восьмидесятые. Мало интересуясь в ту пору политикой, я чувствовал изменения на бытовом уровне. Обслуга Дома писателя, разуверившись в нашем финансовом будущем, все тесней смыкалась с весьма платежеспособными чекистами из Большого дома, расположенного ну просто рядом. Те тоже все больше очаровывались нашими официантками, а также и нашим Домом, красота и уют которого так выгодно отличались от суровой простоты Большого дома. Все больше мелькало в резном зале нашего ресторана людей в военной форме. Официантки сразу кидались к ним, они даже целовались, потом о чем-то перешептывались, смеялись.
Им несли такие закуски и дефициты, которые нам и не снились. Когда мы начинали качать права, от нас просто отмахивались. В конце концов нас просто перестали туда пускать. На стеклянной входной двери появлялась табличка: 'Проводится мероприятие' – и стройными рядами проходили военные, а нас администраторы тормозили. Чувствовалось, что бесстрашные 'рыцари закона' в погонах слегка побаивались своего начальства, шныряя в наш Дом, сулящий им сказочные, но, как говорится, 'неуставные' наслаждения. Но запрет, как известно, придает дополнительную сладость.
Однажды я подошел к Дому с одним московским критиком, перед которым мне хотелось блеснуть не