– Это вы? Наконец-то! А мы тут ваши 'Будни гарема' читаем нарасхват!
На тетрадки ее разделили. Приезжайте!
– Да я уж в Москве! – говорю ему радостно.
Тут пошла пауза. Видно, к такой радости он был не готов.
– …Да. Но дело в том, что я улетаю сегодня. В Париж!
Все ясно – понял я. Из Парижа не возвращаются. А если возвращаются, то совершенно другими, прежнего ничего не помнят. Чуть было трубку не положил. Да. Не перепрыгнуть мне щель между социализмом и капитализмом! Останусь тут. Но, однако, не умолк!
– Простите, а где вы находитесь? – вдруг слышу свой голос.
И слышу ответ: оказывается, издательство находится в соседнем доме со мной!
– Сейчас буду!
Крепко озадачил его. Но прибыл действительно – 'сейчас'. А говорят еще, что жизнь не помогает, что 'жизнь сложна'! Жизнь сложна – зато ночь нежна! Перебежал только Гороховую улицу (бывшее Гороховое поле). Через калиточку в усадьбу Разумовских проник и – во флигель.
Через четыре минуты я уже в его кабинете стоял!
– Вы? – Глазам своим не поверил. – Так вот вы какой. Моложе, чем я думал.
– А я и есть моложе!
'Моложе, чем есть на самом деле'. Но эта шутка, для первого раза, может сложноватой показаться. Сказал только:
– Вот и я.
– Тогда – виски, может быть?
– Обязательно!
И так моя третья молодость началась. Или, может, уже четвертая? Со счета сбиваюсь.
С московским издательством 'Вагриус' молодость моя продлилась на десять лет. Два замечательных московских 'плейбоя', Григорьев и
Успенский, показали мне, что такое Москва! При всей их удали – а может, благодаря как раз ей – роскошно дело вели! Книги их сияли! И они были первыми, кто среди затопившей все тогда вокруг 'глянцевой пены' стали и литературу современную выпускать. Ну, конечно, – не скучную. И я – первый эту серию открыл! А следующая книга -
Александра Кабакова была, который сюда меня и сосватал. Спасибо ему.
Перепрыгнул с их помощью щель между социализмом и капитализмом. И вот – живу. Васильев, один из основателей 'Вагриуса', к тому времени уже умер, остались только Гри – Ус, но и они, два красавца, прекрасно дело вели. И меня – дружбой дарили. Помню, как пригласили они меня в какую-то суперолимпийскую сауну. Тазы там были из золота, рюмки – из хрусталя, девушки – из фарфора. Даже страшно прикасаться.
'Нет! – понял вдруг с отчаянием я. – Не сумею я так писать, чтобы так жить!'
А кто – сумеет?
Однажды заглянул я к Григорьеву в кабинет. Над его столом нависал какой-то огромный лысый тип, сипло что-то требовал. Гигантский крест с могучей шеи свисал – 'гимнаст', как называют такое распятие сами бандиты, что его носят. Я решил, что это нагрянул рэкетир, предпочел стушеваться.
– Валера! Заходи! – вдруг с каким-то отчаянием воскликнул Григорьев.
Подмога требуется? Ну что ж – поможем, чем можем. Но выяснилось, что моя помощь не нужна. Точней – бесполезна. Не гость это, оказывается, а главный автор пришел. Его книжки, рассыпающиеся после прочтения, и в прямом и в переносном смысле, кормили на самом деле издательство.
И я был обязан ему! Его 'Похождения то ли бешеного, то ли слепого' завозились огромными фурами в подмосковные городки и прямо с колес расхватывались на ура. Одна женщина, которой не хватило экземпляра, заявила грузчикам (продавцами их трудно назвать!), что, если до завтра эту книгу не прочтет, покончит самоубийством. Пришлось на следующее утро везти – ну не один экземпляр, естественно, целую фуру опять. И опять разлетелась!
Я эту книгу, короче, взял. Прямо тут, в кабинете. С подписью самого автора. И на обратном пути читал. Вернее – тужился. При всей моей любви к печатному делу то была первая моя книга – и последняя, – которую выбросил! Какой – секс? Какой – детектив? Какая-то дурь, полное несведение концов, буйство бездарных амбиций и зависти, злобы: кругом враги! И – бешеный успех! Какой секс? Глупость – вот лучший товар! Глупость – но не робкая, а кичливая, наступательная, чтоб каждый дурак себя гордым мстителем чувствовал, рыцарем добра, чтоб крошил ради справедливости встречных… Главный признак глупости – напыщенность! Даже о защите бедных они напыщенно говорят.
Тебе это не по зубам. Нормальный ни в жизнь такого не напишет. Можно и интригу сделать, и секс, но вот где главный 'код' популярности: глупость. Глупость и напыщенность – вот ключи. А глупость невозможно подделать. Как и ум. Вот где споткнешься! В этот рай для дураков
(который гораздо просторнее прочих) тебе не попасть! Если даже попытаешься – подделку сразу почуют: не наш. А подлинную, неподдельную дурь фурами раскупают. Дождались! Сколько их всякие интеллектуалы и парторги мучили, но – они дождались! И их теперь не обманешь, сколько ни притворяйся своим!
Помню юбилей 'Вагриуса' в каком-то элитном санатории, на свежем воздухе. Длинные столы, уставленные недопитыми бутылками. И уже никого не видать: все сломались, только автор 'Бешеного' усидел за столом.
ВОЛОДИН
Володин приближался постепенно. Сначала это был великий драматург, прогремевший вместе с 'Современником', любимым театром всей нашей интеллигенции, открывшим новую, 'нашу' эпоху не только в театре, но и в жизни вообще.
Студентом еще, сидя в переполненном зале, глядя на сцену, где ходили не актеры, а настоящие люди, неожиданные и узнаваемые, я и не помышлял, что окажусь с Володиным за одним столом, а уж тем более в тесных отношениях.
Володин появился в нашем Пен-клубе в свои не самые лучшие времена.
Не знаю, правда, были ли у него лучшие, но из более ранних его книг смотрит довольно уверенный, даже благополучный на вид классик. Потом мы узнали истории, которые терзали его жизнь, и к нам он пришел уже совершенно почти растерзанным. И теперь я все ясней понимаю, с отчаянием и некоторой уже готовностью, что это и есть правильное итоговое состояние художника, еще не сдавшего свою душу под проценты в ломбард. Не равняю себя с Володиным, но все больше ощущаю его.
Сделано вроде бы многое, но все равно – душу сосет. Чему, собственно, радоваться? Ну – сочинения твои стоят или даже идут, но похвалы в уши вроде бы не к тебе, все равно просыпаешься утром в отчаянии, словно все проиграв.
Володина везде встречали с восторгом – обнимали, восхищались, куда-то вели. Но он, в своем неизменном потертом костюмчике с мятым свитерком, скукоживался еще больше, сконфуженно бормотал, словно его приняли за другого. К его великой формуле 'Стыдно быть несчастливым' с годами приросла еще одна, не менее великая: 'Стыдно быть великим!'
Понимать это надо так: стыдно быть величественным, сановным, изрекающим. Как и многие (но, к сожалению, не все), чувствую этот стыд и в себе. Стыдно быть памятником, возвышаясь и презирая людей, расспрашивая, кто будет на приеме, куда собираешься пойти, – все ли твоего ранга? Вряд ли в таком случае душа твоя еще жива и болит за кого-то. Конечно, ты будешь пытаться изрекать что-то благородное, но кто ж поверит тебе?
Стремление к постоянному 'умалению' своей личности, демонстрация постоянной вины, постоянной неловкости от чьего-то внимания – все это уже стало 'маской' Александра Моисеевича, но маской, вызывающей всеобщее горячее сочувствие и любовь, и в конце концов – симпатию всего общества, которому такой образ гораздо ближе и симпатичнее, нежели 'монументальный'. Все время как бы