позвонить? Гигантским усилием воли удерживаю я дрожащую руку, потянувшуюся к трубке. Позвонить вторично в течение десяти минут – значит полностью унизить себя.
Слава богу – настолько я еще соображаю!.. Или позвонить? Рука безвольно тянется к трубке, и тут – о счастье! – звонок! Все же любит меня Толя З., не совсем я еще потерян! Хватаю трубку: 'Да-да!'
И – с недоумением отодвигаю ее от уха. Вместо ожидаемой радости что-то совсем другое, непонятное! Женщина(?!), к тому же с иностранным акцентом(?!!), сбивчиво говорит, что она переводчица из
Хорватии, хочет перевести мою книгу и просит сказать мои условия…
Какая-то чушь! При чем здесь Хорватия – когда я жду, что мне скажут про 14-й пункт?
– Извините, – говорю я. – Не могу сейчас с вами разговаривать – жду важного звонка!
И кидаю трубку. И тут же хватаю ее. Но в ней лишь гудки! Что я наделал? Упустил красавицу! Совсем задергался, забыл, для чего живу!.. А верблюд так и не позвонил.
ЧУЛАКИ
Потом водитель рассказывал: 'Я даже не понял, как это произошло.
Начальник отпустил меня домой пообедать. Живу я на тихой улице, на которой движения почти нет, которая и называется – Полевая.
Пообедал. Вышел, завел машину. И тут увидел чуть в стороне какого-то странного человека с собакой на поводке. Как-то очень странно он двигался. Я еще подумал – надо быть осторожнее. Но он был еще довольно далеко. Я стал медленно разворачиваться, кузовом вперед. И вдруг подбросило. Я вышел. Человек этот оказался под колесом – как, непонятно. И собаку тоже придавило, но она выскочила. Как человек этот оказался под колесом? Не мог я наехать на него, да еще при такой скорости!'
Так погиб Михаил Чулаки. Эту версию я слушал в Белогорке, под
Сиверской, где открывалась в библиотеке выставка, посвященная годовщине его смерти. В истории этой много загадочного, так же как в нем самом.
Не видя его, можно было сказать, что жизнь его ничем не примечательна – Медицинский институт, потом работа, попытки написать о работе, первые книги. Но уже и работа, которая, как правило, сама выбирает молодых, а не молодые ее, у Чулаки была не совсем обычной: сумасшедший дом, или, как его еще называют, дом скорби, на окраинной, захолустной речке Пряжке. Когда я однажды оказался там, тяжелые своды придавили меня даже еще до встречи с контингентом и персоналом. Да, здесь может долго выдержать только человек не совсем… обычный. И раз увидев его, уже нельзя было сказать, что он человек обыкновенный. Даже в весьма затейливой писательской среде он резко выделялся. Туманный его взгляд за толстыми окулярами был неуловим, бездонен, смотрел в какие-то дали, неведомые нам. Иногда он как бы приветливо щурился – но это морщились лишь уголки век, глаз это не касалось. Сипловатая медленная речь шла из какой-то бездонной глубины и, словно пройдя много-много фильтров, тупиков и узких мест, выходила как бы безжизненной. Дождаться от него быстрой, а тем более эмоциональной реакции на чужую речь было невозможно. Как бы бурно собеседник к нему ни обращался, хоть какие потрясающие или возмутительные вещи он ни сообщал – ответ Чулаки был всегда одинаков. Чужие слова как бы долго падали в какую-то бездонную, неизъяснимую глубину и зачастую никакого отзвука вообще не получали, канув в бездну. Чулаки сидел так же недвижно, иногда даже приветливо улыбаясь, правда, неизвестно кому. Это был первый человек в моей жизни, который мог не ответить на слова, обращенные к нему, и даже не прореагировать. Для этого нужна, несомненно, какая-то сила, большая уверенность в том, что можно из каких-то внутренних соображений вести себя именно так, невзирая на посторонних. И эта странная сила и уверенность поражали в нем и даже как-то сбивали тебя с ног: почему он так реагирует или же не реагирует совсем? Ты что – совсем уже ничего не значишь? Или причина не в этом? А в чем же тогда? Это одна из многочисленных загадок Чулаки. Объяснить это его близорукостью было можно, но с большим натягом… слышал-то он вполне хорошо.
Вова Арро, устав от тяжелого бремени председательства, а также обидевшись на некоторых ближайших сподвижников, вдруг начавших цепляться к нему по мелочам, решил до окончания второго срока сложить с себя высокие полномочия, которые были завоеваны нами с таким трудом и таким восторгом совсем, казалось, недавно, и вот… он собрал в редакции 'Звезды' наиболее авторитетных коллег, и после короткого совещания осталась одна кандидатура – Чулаки. Сначала боялись идти к нему из-за его сложного характера, готовясь к трудным пространным разговорам. Но Чулаки даже не стал слушать никаких разъяснений, почти сразу же глухим своим голосом сказал 'да' и умолк, видимо, считая всякие разъяснения излишними. Гонцы ушли озадаченные. Вроде ради этого самого и приходили, но все равно он сумел озадачить их.
Вскоре в шикарном председательском кабинете писательского дома произошла передача полномочий. Взволнованный Арро, с благословения своего совета, поздравил Чулаки с новой ответственной должностью.
Чулаки казался гораздо менее взволнованным, чем Арро, и произнес лишь самые необходимые слова, причем без всякого выражения, после чего умолк, не ощущая при этом никакого дискомфорта. Члены совета ждали от этого акта значительно большего и озадаченно переглядывались: 'Все? А как же?..' А вот так! Новый начальник их явно больше не задерживал, более того – казалось, забыл о них! Арро все-таки задержался, не веря в происходящее… ну не может так быть!
Все-таки он отдал должность, которая так много значила для него – и для всего Союза писателей! Сколько бурных собраний, сколько интриг и вражды – и совсем новую удалось создать жизнь… надо же что-то сказать друг другу душевное? Чулаки явно не склонен был к излияниям
– он сидел молча и невозмутимо.
– Слушай, Миша… можно мне позвонить? – произнес единственное, что пришло в голову, Арро, стоя в кабинете, который еще четверть часа назад был его.
Чулаки не ответил и не кивнул, вовсе не среагировал, словно в комнате он был один. Арро вышел в отчаянии и как нормальный человек сильно тогда напился, столкнувшись с одной из неразрешимых загадок: кому же он отдал власть?
Примерно так же обошелся Чулаки и с остальными. С времен борьбы с силами реакции осталась привычка к бурному общению, кабинет при Арро гудел. Теперь – некоторые еще залетали по привычке туда, бурно
'взрывались', но, встретив отрешенный взгляд нового хозяина, осекались. В конце концов кто-то, не выдержав, сказал, что за время перестройки и борьбы они привыкли тут к коллегиальному принятию решений – собирается ли Чулаки продолжать в этом духе? 'Нет', – после долгой паузы последовал глухой ответ, без каких-либо разъяснений и эмоций. Кончилась прежняя вольница, эпоха бури и натиска, началось… что?
Я, например, не получил никаких разъяснений по поводу своего пребывания в совете. Не получил – значит, отдыхай?! Но так было и со всеми, кого я спрашивал. 'Молчит!' Но, видимо, правит? Какие-то процессы, несомненно, проходили в сознании Чулаки, но нам об этом знать было не дано. А ведь выдвигали его на этот пост именно благодаря репутации абсолютного демократа, никакие побочные мотивы не искажали его образ. Да и что могло исказить? Никаких побочных моментов. Да откуда было и взяться им?
Самое главное, что на расстоянии Чулаки таким и являлся, был знаменит в городе именно своей непримиримостью ко всему прежнему… хотя именно в том прежнем и был пик его литературной известности… но все это аргументы для колеблющихся, а Чулаки никогда не колебался и был поэтому одной из самых значимых в городе политических фигур.
'Большое видится на расстоянии'. Помню его на расстоянии, на трибуне политического диспута, которые происходили тогда повсюду и где
Чулаки буквально царил над взволнованным залом. Его манера говорить холодно и безжизненно воспринималась здесь как вынужденная необходимость, бесстрашное и презрительное отношение к врагу, который иного и не заслуживает. Настроение тогда у всех было таким, и Чулаки демонстрировал его с трибун, и это было как раз то, что тогда было востребовано – популярность его была невероятна. Он это мог. Например, я не представляю себя разговаривающим с человеком столь презрительно и высокомерно –