уж не знаю, что тот должен для этого совершить. Не могу! Чулаки для 'правильного тона' было достаточно лишь политической окраски противника. Уже враг! Поэтому
Чулаки политик. А я – нет. На том диспуте, помнится, врагом был один из прежних руководителей города Большаков, чья обаятельная, дружелюбная манера общения воспринималась всеми как слабость. (Ага, боятся!) И хотя Большаков тогда набрал чуть больше голосов из зала, все равно у всех нас осталось впечатление, что Чулаки обвинял, а
Большаков оправдывался. Наша берет! Вблизи же мерещится совсем другое. И, видимо, это закономерно. Не часто, но я оказывался вдруг близко с яркими политиками, например с Собчаком. До этого я любовался им в телевизоре, а тут растерялся и понял, что образ ближний абсолютно не важен для них, главное, как они смотрятся на трибуне. Есть тут даже что-то взаимоисключающее: кто тратит силы на общение вблизи, не соберет их для публичного выступления. Поэтому не смотрите на политиков вблизи – они не для того существуют!
Когда я увидел Чулаки вблизи – оказалось, что его общение с единомышленниками столь же холодно, как с врагом. Но тогда это казалось неважным, главным было – подавить многочисленных противников, и Мише это блестяще удавалось. А с единомышленником-то что сделается? Единомышленник, он единомышленник и есть. Мне уже тогда показалось, что больше его интересовали враги, чем друзья.
Главное – иметь великих врагов, а друзья как-то его не интересовали.
Были ли они у него? В основном – животные. Он подбирал бездомных котов, нес домой, и соседи по большой коммуналке неоднократно на него 'наезжали', жалуясь на запах. Но вряд ли принципиальный Чулаки пожертвовал хотя бы одним котом. Жил он, как я знал, в большой квартире на улице Рубинштейна, населенной бывшими родственниками, превратившимися в соседей. Как рассказывала жена Чулаки, жили там и жуткие алкаши, делающие жизнь вовсе невыносимой. Наверное, можно было с ними пить и дружить, но это уже из другой оперы, к Мише не относящейся. Он и с людьми вполне приятными не очень-то дружил, не видя необходимости. Помню, возникла какая-то оказия, когда можно было выменять его комнату в коммунналке на отдельную квартиру, причем доплату каким-то образом делал город, но для этого надо было пойти на встречу к какому-то чиновнику, однако Миша счел это унизительным. Я в такой ситуации наверняка бы засуетился, стал горячо этому человеку помогать – неважно, какой он партии и где служит, – он человек! И пытается сделать тебе доброе – как же иначе, как не по-доброму можно с ним? Вот потому я не политик. Люблю всех, у кого есть душа. Но Миша был не таков. Для него тут преобладал весьма важный мотив: губернатор Яковлев пришел на смену демократу
Собчаку путем хитрой игры, затеянной Ельциным, мастером таких игр.
Чулаки принципиально не брал из рук Яковлева ничего, даже на нужды
Союза писателей. Чулаки, безусловно, вызывает уважение. Он был последней крупной политической фигурой среди писателей. Никто из нас теперь на это звание даже не претендует. Тем более, упаси бог, я.
Писатель, на мой взгляд, не может любить лишь желтых. Или зеленых.
Тогда он просто нанятый специалист. И Муза Миши Чулаки была свободной. Помню, как восхитил меня его роман 'Тенор' – о веселом, успешном и циничном обладателе замечательного голоса. В романе не было ни грана осуждения, лишь скрупулезная разработка героя – мы видели его со всех сторон. И четкого разрешения главного конфликта, как и в реальной жизни, – нет. Если бы герой был душевно щедрее, не использовал бы всех окружающих, в том числе женщин, как слуг, – не сгубил ли бы он свой замечательный голос, требующий постоянного и бережного ухода, не сорвал бы его? Очень может быть. Хорошее порой нуждается в жесткой упаковке.
Чулаки прекрасно знал жизнь театра, хотя его отец, знаменитый композитор и директор Большого театра Михаил Чулаки в те времена, когда Миша становился писателем, давно уже ушел из семьи – тем не менее Миша уже 'жил' этим. Иногда, оказавшись в неловкой для себя роли 'гения общения', тамады, в чем при его должности председателя
Союза возникала порой необходимость, он, как бы оживившись, рассказывал 'забавные случаи' из жизни великих. От историй тех веяло старомодной чопорностью, присущей Чулаки. Так же он и выглядел.
Непонятно, из каких залежей доставал он эту одежду, которая была вне моды и почему-то всегда кургуза, тесна, хотя отнюдь не безлика.
Носил он свой наряд невозмутимо и уверенно, видимо, чувствуя себя безукоризненным джентльменом и тут. Стиль Чулаки неповторим и выбивается из стандартов, которым слабовольно подчиняемся мы. Писал он гораздо щедрей и эмоциональней, чем общался. И это гораздо лучше, чем когда наоборот, когда писатель украшает лишь застолье, но не литературу.
Один из последних его романов, 'Борисоглеб', восхитил меня так, что перехватило дыхание. Это роман о юности двух сиамских близнецов, с которыми мать вынуждена жить половой жизнью, чтобы как-то облегчить их страдания неразделенной любви, невозможности счастья. Это почти античная, совершенная конструкция, сравнимая, скажем, со знаменитым
Лаокооном. Вы помните копию этой гениальной скульптуры при входе в
Эрмитаж? Отца и его красивых детей душат змеи, обвиваясь вокруг них, и уже не выпутаться, хотя надо пытаться.
В 'Борисоглебе' тоже сплелись счастье и гибель, как сиамские близнецы. Иначе и не бывает в жизни – и Чулаки удалось показать это так остро, наглядно, неразделимо, как больше никому. Дай бог каждому писателю такого романа, в начале или в конце! Именно совершенство романа, его досказанность и безысходность вызвали возмущение многих.
'Вы что, знаете другой способ как-то помочь близнецам?' – 'Нет. Но все же… так нельзя… должны быть ведь какие-то рамки…'
Стенания людей бессмысленных, не способных на отчаянный поступок даже ради спасения ближних, заполнили воздух вокруг. Они поняли правильно – это роман против них, так ни на что не решившихся, прошедших со скорбными минами мимо всех жгучих проблем. Я сам таких ненавижу… зато они всегда комильфо! 'Но как же так можно?' – 'А как?! Лучше – никак?'
Трудней всего сдвинуть людей с привычного самочувствия, когда они считают себя благородными, воспитанными, культурными и гуманными, демонстрируя это лишь в разговорах и хороших манерах и никогда не рискуя ничем – а вдруг это 'отразится' на безупречной их репутации?
И вот Чулаки кинул им всем вызов. Возмущение бурлило еще и потому, что уж от Чулаки этого не ожидали, – с его старомодной чопорностью, немецкой пунктуальностью (какие-то немецкие бабки у него были), с его знаменитой порядочностью (никогда не делал ничего, нарушающего принципы), – и вот! Безобразие! На что же опереться теперь – если даже такие столпы, как Чулаки, вытворяют такое! Но я горячо его за это полюбил. Он показал всем, что такое писатель, буйный и свободный. На поведении его это, впрочем, никак не отразилось. В беседах и интервью он был, как всегда, сух и закрыт, и если его
'доставали' с романом, объяснения давал самые скучные и благонамеренные, словно и не считая, что написал нечто из ряда вон выходящее. И это тоже правильно. Еще не хватало, чтобы Чулаки вдруг изменил своему эталону поведения!
Я сделался горячим сторонником еще не напечатанного романа, хотя почти все его прочитавшие предпочли позицию брезгливых 'комильфо'.
'Да… Но не так же!' – 'А как?'
К счастью, тогда я был главным редактором мной и придуманного журнала 'Мансарда', литературного органа Пен-клуба, и волевым усилием напечатал 'Борисоглеба' в первом номере, игнорируя почти общее возмущение вокруг. Вроде за свободу слова боролись, особенно тута, в Пен-клубе. И что? То был довольно редкий в моей жизни момент
(их за жизнь было несколько), когда я находился в холодной ярости и ради результата готов был на все. Заплюют? Под общий возмущенный крик уберут с поста редактора? Да ради бога! Дело стоит того.
И пусть некоторые, наверное, прочли это лишь как эротически-извращенный вымысел (литературная форма и должна быть шокирующей, это и холодный, расчетливый Набоков прекрасно понимал, потому и прославился), а другие прочли 'Борисоглеба' демонстративно-пренебрежительно, плюясь и поминутно взывая к
'каким-то нормам', – но так и должны восприниматься шедевры. Эта яркая и сильная вещь прозвенела и