Винсент Кастор'.
Перед самым началом первого акта члены анти-порсепичской фракции свистели и делали непристойные жесты. Друзья, уже называвшие себя порсепичистами, пытались им противостоять. В публике присутствовала и третья сила в лице тех, кто просто хотел в тишине насладиться спектаклем и, вполне естественно, старался замять, предотвратить или уладить все споры. Начались трехсторонние препирательства. К антракту они переросли в полный хаос.
Итагю и Сатин кричали друг на друга за кулисами, но из-за шума в зале один не слышал другого. Порсепич с безучастным видом сидел в углу и пил кофе. Выходившая из гримерной молоденькая балерина остановилась поболтать.
— Вам слышно музыку? — Она призналась, что не очень хорошо. — Dommage. Как чувствует себя Ла Жарретьер? — Мелани знает танец наизусть. У нее превосходное чувство ритма, она воодушевляет всю труппу. Танцовщица не скупилась на похвалы: 'вторая Айседора Дункан!' Порсепич пожал плечами, сделал moue. — Если бы у меня опять появились деньги, — обращаясь скорее к себе, чем к ней, — я бы для собственного удовольствия нанял оркестр с балетной труппой и поставил бы L'Enlevement. Просто посмотреть, как получится. Может, я тоже буду свистеть. — Они печально рассмеялись, и девушка ушла.
Второй акт прошел еще более шумно. Только к концу внимание серьезных зрителей стало целиком приковано к Ла Жарретьер. Когда потные и взвинченные оркестранты, ведомые дирижерской палочкой, приступили к последней части, 'Закланию Девы' — мощному семиминутному крещендо, к концу, казалось, не оставившему белых пятен в диссонансе, тональной окраске и (как выразился критик из 'Ле Фигаро') 'оркестровом варварстве', свет будто снова вспыхнул в пасмурных глазах Мелани, и она стала знакомым Порсепичу норманским дервишем. Он подошел ближе к сцене, наблюдая за ней с некоторой любовью. Апокрифы рассказывают, что в тот момент он поклялся никогда более не прикасаться к наркотикам и не посещать черных месс.
Два танцовщика, которых Итагю называл не иначе как монголизированными гомиками, принесли длинный, угрожающе заостренный шест. Музыка, почти тройное форте, теперь перекрывала рев в зрительном зале. Вошедшие через черный ход жандармы безуспешно пытались навести порядок. Сатин, рука которого лежала на плече Порсепича, дрожа подался вперед. Это был самый сложный момент хореографии, придуманный им самим. Идея пришла в голову после прочтения рассказа о бойне индейцев в Америке. Два монгола держали вырывавшуюся стриженую Су Фень, а вся мужская часть труппы насаживала ее на шест, вставляя его в промежность и медленно поднимая, внизу тем временем причитали женщины. Внезапно одна из служанок-автоматов, словно взбесившись, заметалась по сцене. Сатин застонал и заскрежетал зубами.
— Черт бы побрал этого немца, — сказал он, — это отвлечет внимание. Судьба концепции всецело зависела от Су Фень, продолжавшей свой танец на шесте: все движения ограничены одной точкой в пространстве — возвышением, фокусом, кульминацией.
Шест стоял теперь вертикально, до конца балета оставалось четыре такта. В зале повисла ужасающая тишина, жандармы и участники беспорядков повернулись и, словно под гипнозом, смотрели на сцену. Движения Ла Жарретьер становились все более судорожными, агонизирующими — выражение ее обычно безжизненного лица еще несколько лет тревожило сны сидевших в первом ряду. Музыка Порсепича стала почти оглушающей — от тональности не осталось и следа, ноты разлетались одновременно и хаотично, будто осколки бомбы духовые и струнные нельзя было отличить от ударных; в это время по шесту потекла кровь, и насаженная на него девушка затихла; разрыв последнего аккорда наполнил театр, заметался эхом, повис и замер. Кто-то вырубил освещение сцены, кто-то побежал опускать занавес.
Он так и не открылся. Мелани должна была надеть защитное металлическое приспособление, своего рода пояс целомудрия, в которое вставлялось острие шеста. Но не надела. Заметив кровь, Итагю вызвал из зала врача. Доктор, в порваннной рубашке и с синяком под глазом, опустился на колени рядом с девушкой и объявил, что она мертва.
О женщине, ее любовнице, больше ничего не слышали. Согласно некоторым версиям, она билась в истерике за кулисами, и пришлось силой отрывать ее от трупа Мелани, а потом угрожала кроваво отомстить Сатину и Итагю за сговор в убийстве девушки. Вердикт коронера был мягким — смерть от несчастного случая. Может, Мелани, измотанная любовью, возбужденная, как обычно бывает перед премьерой, просто забыла. Украшенная невероятным числом гребней, браслетов, блесток, она могла просто запутаться в этом неодушевленном мире и пренебречь единственным неодушевленным предметом, способным спасти ей жизнь. Итагю думал, что она покончила собой, Сатин отказался говорить о случившемся, Порсепич не высказал никакого мнения. Но забыть этого они так и не смогли.
Ходили слухи, будто примерно неделю спустя леди В. сбежала с неким Сгерраччио, полоумным ирридентистом. По крайней мере, оба одновременно исчезли из Парижа и — как утверждают обитатели Холма — с лица земли.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Sahha
I
Воскресным утром около девяти, совершив ограбление со взломом и потусовавшись в парке, гуляки заявились к Рэйчел. Оба не спали всю ночь. На стене висела записка:
'Поехала в Уитни. Профейн, kisch mein tokus.'
— Мене, мене, текел уфарсин, — сказал Стенсил.
— Гм, — отозвался Профейн, собираясь отрубиться на полу. Вошла Паола в платке и с коричневым бумажным пакетом, в которой что-то позвякивало.
— Ночью обокрали Айгенвэлью, — сказала она. — Об этом написано на первой полосе «Таймс». — Они тотчас набросились на коричневый пакет и извлекли оттуда «Таймс» с четырьмя бутылками пива.
— Как тебе это нравится? — сказал Профейн изучая первую страницу. 'Полиция рассчитывает схватить преступников с минуты на минуту'. 'Дерзкое ночное ограбление'.
— Паола, — позвал Стенсил из-за его спины. Профейн отшатнулся. Паола с открывашкой в руке обернулась и посмотрела мимо левого уха Профейна на блестевший в руках у Стенсила предмет. Она стояла молча с застывшим взглядом.
— Теперь нас трое.
Наконец она снова перевела взгляд на Профейна:
— Ты едешь на Мальту, Бен?
— Нет, — но без решительности в голосе.
— Зачем? — сказал он. — Там нет ничего особенного. На Средиземке куда ни зайдешь — везде сплошная Кишка.
— Бенни, если полиция…
— Какое им до меня дело? Зубы-то у Стенсила. — Он ужаснулся. Только сейчас до него дошло, что он нарушил закон.
— Стенсил, приятель, что ты скажешь, если один из нас вернется туда с зубной болью, чтобы выяснить… — Он не договорил. Стенсил молчал.
— Неужели весь этот геморрой с веревкой понадобился, чтобы я поехал с вами? Что во мне такого особенного?
Никто не проронил ни слова. Паола выглядела так, будто вот-вот выйдет из себя, разрыдается и,