вышел со двора, с других дворов вышли другие взводы, они слились в роту, роты слились в батальон — и уже колонна уходит мимо огородов, мимо бочаг на косогоре, мимо холмика со снарядной воронкой на вершине, смахивающего на маленький вулкан, мимо орешника, к лесу. А на крыльце — Ирина, вдовушка и старуха, машут, что-то кричат.
— Остались наши солдатки, — сказал Пощалыгин. — Знаешь, Сергуня, смурной я. Вот приголубил бабу, так она готова мыть мне ноги. Мировая была бы женка! А я ушел, а она, как была вдова горемычная, так и осталась. Не война — обженился бы с ней. Ты, Сергуня, не осуждай меня: болтал про Аннушку, а тут — обжениться… Аннушка — где она, за тридевять земель, выскочила, поди, замуж?
Нет, Гоша, я не осуждаю тебя. Других судить легко, а нужно сначала себя научиться судить. Без скидок.
Он вспомнил о Наташе и вдруг почувствовал облегчение: «Я честен перед нею».
Ветер колобродил, ботинки скользили, разъезжались. Дождь дымился сплошной стеной, накрепко сваривал серое, беспросветное небо с окрайком леса, куда тащилась колонна. Хлюпало суглинное месиво, весомые дождевые капли пузырились в лужах на неухоженной пашне. Овраг, кустарник, проселок в поле. Оно было огромное. «Как Россия», — подумал Сергей.
Он вышагивал и думал о своей стране, которая нескончаема. На одном ее рубеже — закат, на другом — восход, там — льды, а там — пальмы, и не счесть ее долин, гор, рек, городов, сел, заводов, дорог, и не измерить того, на что способны ее люди. Выдюжат и военное лихо, не раз выдюживали.
20
Ну, погодка! Ну, лето: дождь-нудьга, туманная наволочь, дороги развезло. Сыро, холодно, грязно. И это на стыке июля и августа! Самое досадное — расквашенные проселки: пушки и повозки вязнут, автомашины буксуют, пехота кое-как выдирается, и темп наступления спадает.
Все набухло влагой, потемнело. Только березовые стволы по-прежнему белые, будто светятся во мгле. Куда ни глянь — белоствольные рощи. Березовая Россия! На тебя пала война, и твои кровные сыны протопали от польской границы до подмосковных лесов, теперь топают обратно. Мимо берез, мимо берез. Твои кровные деревья — как верстовые столбы. В январе и феврале березы — среди безмолвных сугробов, словно слепленные из снега, в апреле щелкают почками, в мае обряжаются в свежую, простодушную зелень, в июле и августе эта зелень припудривается пылью. По сентябрю меж ветвями провисают паутинки бабьего лета, и березы начинают жолкнуть: одни с верхней части кроны, другие с нижней. По октябрю кружат, планируют — черешком вперед — помеченные тленом листья, на опушках наметаются в холмики, точно на земле мало могильных холмиков. По ноябрю рощи сквозны, раздеты, лишь кое-где хлопают на ветру оржавелые, усохшие листы. А декабрь — березы снова обдуваются метелями, гнутся к сугробам. И покуда идет война — зимой, летом, весной, осенью, — в их белые стволы, как в белые тела, входят пули и осколки.
В березовой роще полковые разведчики наткнулись на девочку. Скорчившись под пеньком, в лохмотьях, прозрачная от истощения — кожа да кости, — она мелко дрожала, затравленно глядела на окруживших ее разведчиков в пятнистых маскировочных костюмах,
— Ты что здесь делаешь? Молчит.
— Тебя как звать? Молчит.
— Мамка где? Молчит.
Бессильную, безвольную, ее завернули в шинель, взяли на руки.
Кто-то сунул ей хлебный кусок с комбижиром, его одернули:
— Опупел!.. Комбижир… Сливочное масло надо!
Сливочное масло нашлось, намазали на хлеб, дали сахару, трофейного шоколада. Девочка, зелено, голодно взблескивая глазами, хватала еду, проглатывала, почти не жуя. Разведчики снова совали ей съестное — что у кого имелось. Рябой крепыш сказал:
— Нельзя ей столько зараз съесть. Заболеет, поди.
Тот, что предлагал комбижир, возразил:
— Можно. Больше скушает — швыдче на поправку!
— После голодухи нельзя переедать.
Этой дискуссии, отсутствие научных аргументов в которой восполнялось энергичностью жестов, помешал подполковник Шарлапов. Командир полка ехал в тарантасе, собственноручно правил, на задней скамье ерзал от вынужденного и, как он считал, оскорбительного для себя бездействия ездовой — цыган, рядом с ездовым дремал, а супруга подполковника, Зоя Власовна Шарлапова. Командир полка натянул вожжи, соскочил с тарантаса:
— Что случилось?
Командир разведвзвода, щеголь с усиками-стрелками и бачками, взял под козырек:
— Товарищ подполковник! Докладывает…
— Девочка? — прервал Шарлапов.
— Да вот, нашли. Беспризорная, — как бы извиняясь, сказал лейтенант.
— Ну и что ты хочешь с ней делать? Лейтенант, у которого красноречие вовсе иссякло, молча пожал плечами.
— Давайте ее сюда, — сказала из тарантаса Шарлапова. — Что-нибудь придумаем.
— Слушаюсь! — с облегчением сказал лейтенант. — Грызлов, передай девочку товарищу капитану медицинской службы.
Шарлапова приняла девочку, усадила в тарантасе. Шарлапов накинул ей на плечи одеяло.
«Белобрысая. Мордашка, как у Лизки: нос висюлькой, большеротая», — подумал он и встретил взгляд жены. Он с маху сел — рессоры застонали, — вожжи не взял, и цыган-ездовой, перебравшись на облучок, намотал вожжу:
— Э-гей, залетные!
— Не гони, — сказал Шарлапов и вновь поймал женин взгляд.
Он звал этот взгляд, слишком хорошо знал. Когда она видела детей, особенно девочек, ее глаза вопрошали: «А наша доченька, наша красавица, Лизонька, солнышко?» Он пытался отворачиваться, но ее взгляд неумолимо находил его глаза. А что он мог ответить?
Цыган все-таки разогнал тарантас, на повороте он накренился, девочка уцепилась за локоть Шарлаповой и уже не отпускала. Зоя Власовна боялась шевельнуться, чтобы девочка не убрала пальцы.
— Не гикай, — сказал Шарлапов ездовому. — Приучишься когда к нормальной езде?
Чернявый, вертлявый ездовой по-лошадиному косил на Шарлапова блестким, горячим оком, и гикал, и подстегивал лошадок, словно опаздывал на свадьбу.
— Ну, что с ним поделаешь, — сказал Шарлапов жене, и она не ответила.
Он понял это молчание: Рома, не надо о пустяках, не уходи от моего вопроса: «А наша Лизонька, наша незабвенная?»
— Тебя как зовут-величают? — спросил он девочку. Та испуганно натянула на себя одеяло, прижалась к Зое Власовне.
Дождь хлещет, то отвесный, то косой. Колеса тарахтят о булыжник. Ошметки грязи вылетают из-под копыт. Ездовой высвистывает забубённое, цыганское. Девочка как будто дремлет, и Зоя Власовна прикрывает глаза.
— Угомонись, — говорит Шарлапов. — Залетные в мыле.
Ездовой перестает понукать лошадей, переводит на шаг, закуривает предложенную Шарлаповым папироску. Она сыро, немощно тлеет. Сырость, кругом сырость, все отсырело.
Они проехали большаком час или два, свернули на изволочный проселок. Ездовой, щадя лошадок, выпрыгнул, повел их в поводу. Въехали в ольшаник; за ручьем — лесникова избушка с выбитыми окнами и сорванной с петель дверью. Девочка завозилась, спросила:
— Мы куда-сь едем, тетя?