будете моим заместителем, я, знаете ли, люблю пофилософствовать после обеда, под шум ветра и мотора. Вас как величать?» — «Галарно, господин капитан». — «Мне, кажется, я уже где-то слышал это имя». — «Но так звали пирата по имени Солнце, господин капитан. Я его внук». — «Отлично! Галарно, поднимайтесь на борт, затем на капитанский мостик, каюта номер одиннадцать — ваша, жду вас в баре, там и подпишем бумаги. Может быть, вы хотите стать моим компаньоном? Вместе займемся торговлей какао».
Когда солнце закатилось, вовсю дал себя знать февральский мороз. На бульваре Мэн, в старом кинотеатре, шли три фильма с Керком Дугласом, в том числе The Young Man with a Horn[51]. Я поддался соблазну: фантастика! В наши дни, не знаю почему, но такого уже не снимают. Вот настоящее кино, начинаешь понимать, что такое отвага. У меня было такое настроение, что хотелось дуть во все трубы. Несмотря на разные заслоны, я вошел бы в зал «Бонавантюр»[52], а метрдотель остановил бы меня у самого входа: «Что у вас там в чемодане?» — «Труба, сударь, я никогда с ней не расстаюсь и не могу оставить ее в раз¬кчшлке, это — моя жизнь». — «Так, значит, вы музыкант?» — «И не в одном поколении, су-царь», — «Ну, тогда можно сказать, вы попали в точку: мы только что лишились трубача, солировавшего в спектакле. Он, несмотря на свой контракт, хлопнул дверью и ушел. И все — из-за одной балерины. Ну никому нельзя верить!» — «Вы можете верить мне, никакая балерина, ни девушка, ни женщина не отвлечет меня от игры на трубе! Клянусь, за мою жизнь их было столько, я все это уже пережил. Я вкладываю всю душу и боль, when I blow[53], и, когда я играю, из медного инструмента несется не музыка, а сам звук, само искусство, мир в другом измерении». — «Тогда, как я понимаю, вы — то, что нам нужно. Как вас зовут?» — «Галарно, сударь». — «Я уже, кажется, где-то слышал это имя». — «Вполне возможно, вообще-то у меня неплохая репутация». — «Ну что ж, Галарно, пять сотен долларов в неделю пойдет? Начинайте прямо сегодня...»
Я сел на автобус, который уходил в пол-одиннадцатого. Когда я прибыл в Сент-Анн, желудок у меня сводило от голода.
Р
—…Надо позвонить в управление «Скорой», там уже должны быть в курсе.
—Спасибо тебе, Альфред.
—На твоем месте я бы не стал волноваться из-за Маризы. Если бы было что-нибудь серьезное, они бы позвонили. Она, должно быть, в кабинете первой помощи, вот и все...
—А я и не волнуюсь..
—А вообще она как? Стоит того?
—Временами я ее люблю и мне кажется, что без нее я просто ноль без палочки, конченый человек. А бывает так, что я бы ей горло бритвой перерезал.
—И это ты мне говоришь?
—Если я говорю это полицейскому, то потому, что не собираюсь ничего такого делать.
—А что ты все время пишешь? Можно подумать, ты забыл составить завещание. Ты — как старушка с вязальными спицами, вяжешь слова, что-то там строчишь и бормочешь себе под нос.
—Я как-то не задумывался. Знаешь, Альфред, когда описываешь пережитое, это как будто заново переживаешь со всеми эмоциями или почти что...
—Ну и что ты описываешь, Франсуа?
—То, что, слышу, вижу, вспоминаю... Это Мариза, а затем и Жак посоветовали мне взяться за написание книжки. Три недели назад.
—И ты этим занят...
—Ну да. Но знаешь, что: чем больше я пишу, тем дальше от меня будни, тем меньше у меня охоты разговаривать. Это как будто я живу моими записями, как будто я уже не могу жить в настоящем, как ты в своей униформе. И пусть Мариза на самом деле уже бездыханна, в моих тетрадях она еще жива.
—Ну да, понятно.
—Вот.
Альфред вернулся в свой кабинет. Он — мой друг детства, но всегда был серьезней меня. Закончив школу, поступил в полицейское училище, теперь он — при деле, образцовый служивый, блюститель порядка, на охране общественного покоя, короче — он состоялся. А я — никто, я всего лишь король моей площадки, отгороженной с одного угла до другого. Хозяином расположенного по соседству дворца является Мартир, который, вероятно, считает, что я тяну с возвращением. Альфред же похож на бегемота.
—Ну и?
—Твоя Мариза в Montreal General Jewish Hospital[54], они никуда больше не смогли ее устроить, все больницы битком. Она не замужем? В смысле вы не расписаны?
—Мы уже два года как вместе.
—Но вы не расписаны? Можешь туда поехать, они ждут. Я записываю в протокол ее девичью фамилию?
—Дусе, я сяду на автобус.
—А ты знаешь, где сойти?
—Да. Я оставлю у тебя свой фартук, ладно?
О
Ночь слепа, как и свет фонарей. В автобусе, на котором я еду из полицейского участка до госпиталя, мрачно: на три четверти он пуст, хоть закусочную в нем открывай.
Наверняка Мариза ждет меня в просторной, выкрашенной в зеленый цвет палате, глаза ее открыты, рука покоится на накрахмаленных простынях. На запястье ей, должно быть, надели пластмассовый браслет, на котором написаны ее имя и номер. А может быть, они по незнанию написали: Мариза Галарно.
Мариза, я запутался в своих чувствах, как в игре света, я ощупываю себя с ног до головы, как будто больше не могу найти своих ключей. Из-за чего эта авария? Почему? Что это: игра?
Мне нужно было бы попросить Альдерика взять на себя мою закусочную. Ведь чтобы оправиться после больницы, нужно время, даже если и чувствуешь себя вполне нормально. С Альдериком мне всегда было удобно, без него, может быть, нас бы и в живых-то не было, чертова моя башка. То же и с Лео. Не нужно лезть к нему с советами, когда он набивает соломой чучело совы или лося: он сам знает, как лучше. Мне все же нужно было тогда дать Маризе мою первую тетрадку для прочтения.
Меня мутит, это из-за чертова пропахшего бензином автобуса. Когда сидишь на заднем сиденье, то слышишь стук мотора. Лео, это меня ты должен набить соломой. Я сам сделаю себе харакири, таким образом, тебе будет меньше хлопот. Посади меня на кухонный табурет в твоей витрине. Когда умрет Мартир, ты тоже набьешь его чучело соломой — ведь он мой лучший друг. Засунь между его ушей цветок клевера, он обожает клевер и жимолость. Нет, не так. Подожди. Вначале я съезжу в Испанию. Я ведь еще молод. Я стану тореро. Говорят, Эль Кордобес[55] собирается уходить, вот я его и заменю на арене. Я заставлю кричать толпы, и бык преклонит передо мной колени, и, если когда-нибудь