взамен, — никому не нужный старик, иссякший и ко всему безразличный. Вряд ли мы причинили друг другу много вреда, но и добра сделали мало. Он кормил меня и поил, одевал и обувал, определил в пансион для мальчиков, а позже в местную классическую школу. Он вполне мог себе такое позволить, и я вовсе не заблуждаюсь на его счет, полагая, что подписанные им чеки и есть подлинное милосердие. Но он решительной рукой вытащил меня из бурных мерзостей и радостей Поганого проулка, подняв до роскошной жизни обитателя отдельной комнаты, а то и двух.
Куда же вписывается тут страх перед темнотой? Пасторский дом пугал сильнее, чем сам пастор, — дом, набитый клетушками и чуланами, располагавшимися на разных уровнях, дом, в котором один этаж состоял из просторных комнат, а два других — из сплошных теней, пустот и закоулков. Повсюду висели картины на библейские сюжеты, и среди них мне куда больше нравились третьесортные, чем те немногие, которые имели какую-то эстетическую ценность. Моя любимая мадонна была до ужаса слащавой и шла на меня прямо из рамы, источая мощь и любовь — потоками. И краски там были сусальные — точь-в-точь такие же, как у дешевки, лежащей навалом в магазинах Вулворта[18]; она конечно же затмевала ту, другую леди, которая так неправдоподобно парит со своим младенцем на Рафаэлевом полотне. Сам дом был прехолодный, и в его леденящей атмосфере ни о какой уютности не могло быть и речи. Предполагалось, что он отапливается газом, поступавшим по трубам из подвала, который представлял собой нечто вроде машинного отделения на судне. Но, как объяснила мне миссис Паско, когда это центральное отопление включали, оно просто жрало деньги. Очень выразительная фраза! Вместе с сумрачным домом и чудачествами пастора она давала мне богатую пищу для размышлений. Не знаю, жрало ли отопление деньги, но как могли жалкие струйки тепловатого воздуха обогреть все эти петляющие лестницы и переходы, эти не доходящие до пола двери, слуховые окна и чердаки, откуда сквозь щелястые доски уходило тепло? Я сидел в гостиной, согревая руки возле своей мадонны, и слышал медленное тук-тук — это картина ударялась о коричневые панели, хотя все двери и окна были закрыты. Мне никак не удавалось вобрать в себя немного тепла, прежде чем лечь в постель. А в постели ждала темнота, и опять темнота — обобщенный иррациональный ужас. Я возвращаюсь на этих страницах в прошлое, чтобы объяснить самому себе, почему я боюсь темноты, и не могу объяснить. Раньше я не боялся темноты, а потом стал бояться.
9
Звук шагов замер, а я так и не знал, как вести себя, что должен чувствовать. Картина истязаний представлялась расплывчато и в общих чертах. Где-то в глубине сознания маячила скамья с клеммами и ребристой поверхностью, а за ней стоял Ник Шейлз, демонстрируя относительность сенсорных восприятий. И потому первой мыслью было: с какой стороны от меня — мятущегося, запутавшегося — эта скамья и где они, мои истязатели? Все мои ощущения и догадки обусловливались сиюминутной опасностью. Я не знал, предварят ли удар хотя бы словом или нанесут без предупреждения. Не знал, станут ли еще допрашивать или на них возложены более жестокие обязанности — истязать и без того истерзанное тело. В непроницаемой тьме я опустился на колени, поддерживая обеими руками брюки, и, шатаясь, прислушался, ловя чужое дыхание. Правда, чтобы быть услышанным сквозь неистовый дуэт моих легких и сердца, этому чужому дыханию нужно было иметь силу бури. Вдобавок то, что составляло мой собственный опыт, лишь мешало мне и ничего не подсказывало. Кто, например, мог предупредить меня, что темнота, охватившая мои завязанные глаза, покажется мне стеной и я буду задирать подбородок в попытке заглянуть поверх нее. И брюки я поддерживал отнюдь не из чувства приличия, а для защиты. Мое объятое страхом тело боялось вовсе не за мое интеллектуальное реноме и не за престижность общественного лица. Его заботило лишь одно — как уберечь мои гениталии, наши гениталии, всю, так сказать, расу. И потому, оглушаемый ураганом, бушевавшим в воздухе и пульсе, я наконец, все еще держа левой рукой штаны, оторвал правую, поднял к глазам и сорвал повязку.
Ничего не изменилось. Решительно ничего. Меня по-прежнему окружала кромешная тьма. Она скрывалась не только в складках повязки, но обнимала меня целиком, плотно прилипая к глазным яблокам. Снова, задрав подбородок, я пытался заглянуть поверх мнимой стены, но она подымалась вместе со мной. Какое-то крошево, или месиво из тюремных историй, колыхалось у меня в мозгах, — узилища с потайными люками, сдвигающиеся стены, почти полная неподвижность. И вдруг волосы у меня буквально встали дыбом: я вспомнил о крысах.
Я убью вас, если понадобится.
— Кто там?
Голос прилипал к гортани, как тьма к глазам. Я сделал в воздухе широкое круговое движение рукой, затем опустил ее вниз и ощутил гладкую поверхность камня или бетона. Внезапно меня охватил панический страх: спина! Они могли наброситься на меня со спины! Я повернулся в темноте кругом, затем еще раз кругом и, почувствовав первый удар, нанесенный изобретательностью Хальде, разразился проклятиями. Ему нужно, чтобы я сам загнал себя в угол, сам влез в ловушку, нужно поиграть со мной, и не с целью увеличить страдания, а единственно чтобы доказать, что может вырвать у меня любое признание. Теперь я принял и левую руку, брюки сползли вниз — пусть! Осторожно, на четвереньках, я пополз назад. И сразу от скованности и напряжения стянуло затылок, а в глазах вспыхнул какой-то феерический свет, создавая иллюзию видимости. Но, сурово сказав себе: «Здесь нечего видеть», я наклонил голову, расслабил мышцы — затылок отпустило, вспышки прекратились. Пальцы ощупывали низ стены, но тут же возникло сомнение: а стена ли это? Да, стена, скорее всего стена. Но надо быть начеку; я достаточно умен, чтобы не попасться в ловушку, и я ощупал темноту дюйм за дюймом. Но Хальде все-таки умнее меня, несомненно умнее! И я ползал, приседал, вставал во весь рост, подымался на цыпочки и вытягивал руку вверх — стена оставалась стеной и перемещалась вместе со мной, будто издеваясь над моим старанием «не попадаться»: она была выше моих поднятых рук, она уходила вверх, туда, где, возможно, был потолок, а возможно, согласно нерешаемому уравнению, составляющими которого были догадка и вероятность, я и Хальде, его там вовсе и не было. Я снова опустился на четвереньки, пополз вправо — до предела, где, уткнувшись в угол, нащупал что-то деревянное. Теперь я все время медленно следовал новой схеме, не отказываясь, впрочем, и от прежней со скамьей и судьей. Но новая была попроще, и, исходя из нее, легче было найти укрытие для спины. Тут был угол — бетонная стена, а в ней деревянная дверь. Я так обрадовался, обретя защиту со спины, что напрочь забыл про брюки, и рухнул, просто рухнул в угол, стараясь вжаться в это спасительное прибежище позвоночником, а потом, подтянув к подбородку колени, заслонил скрещенными руками лицо. Теперь я чувствовал себя защищенным. С какой стороны на меня ни напали бы, хлипкие бастионы моей плоти отразят атаку.
Когда глаза ничего не видят, они устают от пустоты. И изобретают что-то свое — химеры, которые плывут и плывут под веками. Закрытые глаза беззащитны. Так как же мне быть? Что делать? Глаза помимо моей воли открылись сами, но тьма все равно льнула к стекловидному телу глаза. И совсем пересох разинутый рот.
Заглушая страх одиночества, я тронул ладонями лицо. Там, где следовало пройтись бритве, пальцы уколола щетина. И еще они ощутили две складки пониже носа и скулы под кожей и мякотью.
— Делай же что-нибудь, — зашептал я самому себе, — замри или двигай вперед. Будь непредсказуем. Вперед. Попробуй вправо. Вдоль стены. Так вот чего ты хочешь? Хочешь напороться на шипы? Нет уж, замри, лежи смирно. И буду лежать смирно. Останусь здесь, где есть защита.