И все же, отжимаясь и подтягиваясь, я двинулся из моего угла вправо. Воображение рисовало уходящий вдаль коридор, и в этой картине была определенность, она успокаивала. Но вдруг меня пронзила догадка: что если в дальнем конце поместилось адское нечто, которое вцепится в трепещущее тело? И, продвинувшись всего на ярд, я мгновенно с прыткостью преследуемого насекомого убрался обратно — под защиту моего угла.
— Ни с места!
И тут же снова пустился в путь: направо, вдоль стены, ярд, пять футов, жимок, еще жимок, и вдруг правое плечо и лоб врезались в стену — холодную как лед, но от удара из глаз посыпались искры. Тогда я двинул назад — тем же манером, теперь уже зная, куда возвращаюсь: в правый угол у деревянной двери. В уме складывалась схема: коридор, уходящий вбок, бетонный коридор и в нем, словно пятно на лице, деревянная дверь.
— Так.
Подтягиваться и ползти. Брюки сползли ниже колен, но я уже осмелел и даже позволил себе отделиться от стены и подтянуть их. Теперь ползком, на коленях, но без рук, я добрался до конца стены, а потом, отжимаясь, проделал путь вдоль другой.
Еще одна стена.
Лабиринт из стен — пронеслось вихрем в уме, — лабиринт, из которого мне без ариадниной нити и с постоянно сползающими штанами придется ползти вечно. Ничего, ниже пола штаны не упадут. Я попытался подсчитать, сколько нужно стен, чтобы раздеть меня догола. Так. А пока полежим в обжитом правом углу, закрыв глаза. И в памяти мелькали отдельные фразы из разговора с Хальде, возникало нечто амебовидное, плывущее в моей крови.
— Вынул-таки из меня, — сказал я вслух, и голос прозвучал хрипло.
Из меня. Я? Я? Не слишком ли много «я»? А что еще существует в этом густом, непроницаемом космосе? Что еще? Деревянная дверь и стены? Сколько их и какие? Одна стена, две стены, три стены. Сколько еще? Я зрительно представил себе стену небывалой формы и проем, ведущий в коридор — коридор с бесконечным числом закоулков, скамьей и средневековым застенком. Кто мне поручится, что пол здесь ровный? Может, бетон, на котором я лежу, уходит вниз, сначала чуть-чуть, а потом все круче и круче, пока не соскальзывает в бездонный раструб, кишащий муравьиными львами — муравьиными львами не из детской энциклопедии, а другими — с огромными стальными челюстями. Весь сжавшись, я втиснул в угол свое тело с недержавшимися на нем штанами. Никто этого не видит. Моноспектакль. Без зрителей. Никто не видит, как страх перед темнотой превращает человека в плазму.
Стены.
Эта стена, и та, и та, и деревянная дверь…
Теперь я все осознал: да, мне придется подчиниться. Но нельзя же допустить, чтобы это осознание взяло верх, пока нет доказательств, проверенных на ощупь кончиками пальцев. И я решительно снова двинулся вдоль стен, перемещаясь на коленях, и, вытянув руки, прощупывал пальцами каждый дюйм — прополз вкруговую вдоль четырех стен, чтобы вернуться в тот же угол, к той же деревянной двери. И, поднявшись с полощущимися у ступней штанами, я прильнул к ней распластанными руками:
— Выпустите меня! Выпустите!
Но тут же мелькнула мысль: там, за дверью, нацисты! Пронзило сознание того ужасного, что они могут сделать со мной, пихнув вниз, вниз по бесчисленным ступеням — к последней, какой бы она ни была. А это будет хуже, гораздо хуже одиночества в темноте! И, мгновенно оценив, чем мне грозит крик, я задушил его внутри, прежде чем накликал их на себя. И только прошептал, уткнувшись в дерево:
— Фашистские ублюдки!
Но и это вызов, и вызов опасный! Ведь кругом микрофоны, ловящие даже шепот в пределах полумили. Стоя коленями на бетоне, путаясь в собственных собравшихся гармошкой штанах, я приник к деревянной створке лицом. И вдруг физически ощутил, что полностью разбит и раздавлен. Малейшее движение стало мне не по силам. Я не мог пошевельнуть и пальцем. Лежать — лежать, свернувшись клубком; пусть каждая частица лежит, как ей лежится. И все.
Нет, это не коридор. Это камера. С бетонными стенами и деревянной дверью. И самым страшным — да, пожалуй, самым страшным была эта дверь, деревянная дверь, сознание того, что им не нужно стали: у них хватает мощи, чтобы держать меня в застенке единственно по воле Хальде. Может, и зам
И понемногу до меня дошла арифметика Хальде — расчет его намерений. Я принимал за конец то, что было лишь первой ступенью. Мне предстояло пересчитать их дюжину, целый лестничный пролет, составлявший всю шкалу познаний и творческого гения Хальде. На которой ступени человек наконец отдаст тот гран осведомленности, каким располагает? И есть ли у него этот гран?
Потому что — и мои мышцы свела судорога, — потому что где уверенность, что этот
И я зашелестел в бетонный пол, как царь Мидас в тростник:
— Те двое из дальнего барака — только номера не помню и не знаю, как их зовут. Но могу показать на поверке. А что это даст? Они от всего отопрутся и, не исключено, это будет правдой. Если они такие же пешки, как я, то ничего и не знают, а если моя догадка верна и им известно, где приемник, неужели вы думаете, что заставите их говорить? Даже раскаленными щипцами не вырвать у них признания. Потому что им есть что защищать, есть за что умирать, они знают, они уверены. И они скажут «нет», потому что могут сказать «да». А что могу сказать я — ни в чем не уверенный, ничего до конца не знающий, лишенный силы воли? И скорее всего я ткну пальцем в кого-нибудь из малых сил, таких же, как я, — не стоящих внимания, серых, беспомощных, бесхребетных, по кому каток времени едет, не оставляя следа, стирая в пыль…
Ответа на мой монолог не последовало. Пустота общалась с пустотой.
Значит, камера. Большая? Маленькая? Я снова зашевелился, ломая гранит собственной неподвижности. Попробовал для начала во всю длину вытянуть ноги вдоль ближней — моей — стены, но едва выпрямил колени, как ступни въехали в поперечную, и, лишь повернувшись на девяносто градусов, я разместил свое тело у двери, в которую уткнулся снова. Так, значит, крохотный бокс — даже не вытянешься.
— А чего ты ждал? Номера-люкс?
Конечно, можно лечь наискосок — ногами в дальний необследованный угол, головой — в