– Генерал вас просит. Но должен предупредить: разговоры, переживания все это противопоказано.
– Понял вас.
Посреди палаты стояла одна кровать, с высоким кислородным баллоном у изголовья. Гиндин лежал на спине, до пояса накрытый простыней, мучительно утонув плечами и затылком в груде высоко взбитых подушек. Выпуклый живот, четко обрисованный простыней, чуть заметно поднимался и опускался. Лицо Гиндина трудно было узнать: до того уменьшились в размерах и значительности все его черты. Лежал другой человек. Что-то даже детское прорезалось в этом лице – взгляд. 'Не жилец', – подумал Сиверс. Гиндин с усилием приподнял бледную, очень чистую стариковскую руку и указал на стул в ногах кровати. Сиверс сел.
– Что ж это вы, Семен Миронович, не вовремя хворать задумали?
– Виноват, – ответил Гиндин слабым свистящим, но бодрым голосом.
'Жилец', – с облегчением подумал Сиверс, а вслух сказал:
– Молчите-молчите, вам вредно говорить.
– Нет, это вам вредно говорить, но по другой причине.
– О чем это вы?
– Да о вашем выступлении третьего дня. Забыли?
– Ахти! Вам уже донесли?
– А как же. Поступил сигнал.
– Так я же там ничего особенного не сказал. Ну так, самую малость.
– А ну-ка по тезисам.
– Что, бишь, я там говорил? Ну, сказал, что приоритет русской науки во всех без исключения областях никакими разумными доводами не может быть обоснован и должен рассматриваться как акт веры – auto da fe.
– А еще?
– Ну, сделал небольшое отступление в область истории...
– Вот-вот. За такие отступления...
– Понимаю. Учту. Грешный человек, люблю потрепать языком. Нет-нет да и сморозишь какую-нибудь жеребятину. Ну да ничего авось. Бог не выдаст, свинья не съест.
– Съест и не поперхнется.
– Предсказывать тут нельзя. Это, знаете, вне логики – мистика, вещь в себе. Важней всего бодрость соблюсти в любых обстоятельствах. Знаете, был у меня приятель, Гоша Марков. Посадили его еще до войны. Что делать? Сел. Без семьи, холостой – отчего не сесть? Они ему: 'Подпиши'. – 'Помилуйте, говорит, – как же я подпишу, коли это неправда? Меня маменька еще в детстве учила не врать, и крепко выучила. Рад бы, а не могу'. А сам смеется. Даже полюбили они его там, на допросах, бывают же парадоксы! А в зубы его ткнули раза два, не больше. И, представьте себе, дали ему всего восемь лет. Это – по-человечески. Я вот тоже надеюсь.
– Дай вам бог, – улыбнулся Гиндин.
– Главное, чтобы не подписать. Ну, я, пожалуй, пойду, вам покой нужен.
– Постойте. Я что-то хотел вам сказать. Именно вам. Забыл. Нет, вспомнил. Завидую вам. Хорошей завистью. Вашим трем сыновьям. У меня дочери. Не тот товар.
– Вам нельзя разговаривать, Семен Миронович.
– Мне уже все можно. Даже коньяк. Помните 'мартель'? Я рад, что пил с вами 'мартель'.
– И я рад.
– Теперь идите. Буду спать.
Гиндин закрыл глаза. Сиверс прикоснулся к его руке и вышел. В коридоре врача не было. Сиверс заглянул в кабинет. На топчане, закрыв лицо руками, сидел и раскачивался папа Гиндин. Он плакал и что-то говорил себе в руки.
– Мирон Ильич, – негромко сказал Сиверс.
Старик протестующе замотался всем телом.
– Мирон Ильич, будем надеяться...
Папа Гиндин заплакал в голос, и Сиверс узнал тот негодующий женский плач, который разбудил его нынче ночью. Он постоял немного и вышел.
Ветер встретил его в штыки. Полный мусора, он нес теперь уже и небольшие камешки. По кузову машины стучало, как будто шел град. Шофер ухитрился опять заснуть. Сиверс открыл дверцу и сел с ним рядом. Шофер испуганно проснулся.
– Ничего-ничего, – сказал Сиверс, – прошу прощения, что разбудил. Сам, грешным делом, люблю поспать в рабочее время. Особенно на ученых советах. Золотой сон!
– Виноват, товарищ генерал!
– А вы не стесняйтесь. Так вот, я говорю, спать на ученом совете самое милое дело! Только не надо распускаться: носом клевать, изо рта пузыри пускать и так далее. Есть у нас один офицер, Лихачев Андрей Михайлович. До чего же ловко спит! Картинка! Сидит прямо, четко, по струночке, глаз за очками не видно, ни храпу, ни свисту... А другой развалится, размякнет да еще носом высвистывает...
Шофер обиделся:
– Не поспишь ночью – будешь высвистывать! Я Вот сегодня часу не поспал. Только вернулся о ездки, лег – вызывают. Генерала Гиндина в госпиталь везти. Свез. Чем отдохнуть – за кислородом гоняли, двести километров туда-обратно. Темень, пылища – ничего не видать. Хуже, как буран. Назад ехал – заблукал в степи. А тут еще сменщик заболел. Будешь высвистывать.
– Да я не про вас совсем, к слову пришлось. Простите великодушно.
Шофер совсем помрачнел.
– На почту?
– Пожалуйста.
Машина тронулась. Град камешков барабанил по кузову. В Лихаревке вся пыль поднялась в воздух – не было видно неба. Дорожные колдобины обнажились. Машина страдальчески подскакивала и дребезжала.
– Старая небось? – спросил Сиверс.
– Да нет, какая старая, сорок тысяч всего. Здесь машина, как и баба, рано старится. Вот и жинка моя, как приду домой – плакать: загубил ты мою молодость, через климат я старухой стала в двадцать семь лет. Говорю: что делать, если запчастей для женщин промышленность не выпускает. Смеюсь, а она плачет. Как три сестры: в Москву да в Москву.
Сиверс был рад, что шофер сменил гнев на милость. Он спросил:
– А жена москвичка?
– Урожденная. Теперь локти кусает. Мать у нее в Москве, тетка. Квартира приличная, дом к сносу назначен. Жить бы да жить.
– А нельзя?
– Какое там. Прописки нет. За прописку, говорят, большие тысячи заплатить надо. У меня больших тысяч нет. А если б и были, так надо знать, кому сунуть. На это тоже наука нужна.
– Ерунда какая, – сказал Сиверс с отвращением.
– Вот и я говорю: ерунда, – быстро согласился шофер. – Не может быть, чтобы при нашем государственном строе за взятку прописывали. Это не гоголевское время. Вот на работу возьмут – тогда и пропишут. К примеру, вашей московской организации шоферы нужны?
– Я ленинградец.
– Ленинград тоже не плохой город. Город-герой.
Машина вильнула, обходя в пыли какое-то препятствие.
– Видите, – сказал шофер, – какое у нас тут кораблевождение. В таких условиях жить – огромное терпение иметь надо. Что летом, что зимой. Зимой еще хуже. Степь голая, ровно как плешь, и ветер по ней так и хлещет. Не разберешь, где дорога, где нет – один черт. А осенью? Грязища – океан. Лошадь дважды потонула, честное пионерское. Я один раз в Германии был, в самом конце войны. Ихняя там деревня против нашей – рай земной и небесный. Ни одной помоечки, ни одной мусорной кучи. Иду и думаю: 'Куда же они, песьи дети, свой мусор девают?' Экие болваны! А мы же их и побили.