щелкнул каблуками, галантно изогнул спину и, поцеловав пальцы княжны, справился, как она себя чувствует на новом месте, нашлось ли жилье, нужна ли помощь.
Княжна ответила, что все пока хорошо и поддержка не требуется. Единственная просьба — давать ей как можно больше работы, чтоб хоть таким образом она могла внести лепту в победу России над сбродом врага.
Павел Прокопьевич расхохотался, в горле у него булькало и толклось что-то, а желтые прядки на лбу взлетали, как конский хвост в атаке (Павел Прокопьевич видел много картинок о конных атаках и запомнил их).
Отсмеявшись, он попросил княжну тысячу раз его извинить: ну как же не веселиться — в сей ужасный век все норовят уйти, сбежать, спрятаться от дела, и вот, извольте видеть, — нашелся-таки один порядочный человек!
И он сказал ей с большой эмоцией, самым своим вкрадчивым баском:
— Извольте вашу ручку, княжна!
Поцеловал тонкие пальцы, даже потерся о них усами, с удовольствием ощутив запах незнакомых духов.
— У вас будет все! — торжественно провозгласил Гримилов и, встретив вопросительный, даже холодный взгляд княжны, поспешил добавить: — И прежде всего — конечно, работа!
И в самом деле — забегая в комнатку Урусовой, сотрудники непременно видели княжну, склонившуюся над папками или «ундервудом» и полностью поглощенную службой. На вопросы, как она поживает, Юлия отвечала, что у нее нет ни одной свободной минуты.
Вот это, последнее, совершенно ранило душу поручика Николая Николаевича Вельчинского потому, во-первых, что княжна губила таким трудом здоровье, и, во-вторых, с ней почти не удавалось поболтать, не говоря уж о свидании за стенами штаба. Все попытки Вельчинского поухаживать имели один результат: Юлия Борисовна молча кивала на стопку документов, сводок, донесений, которые надо было перебелить на «ундервуде».
Николай Николаевич Вельчинский был занятная и приметная личность. Заплечная работа в подвалах контрразведки совершенно не мешала ему заниматься поэзией и музицировать, хотя следует признать, что называть «поэзия» то, что выходило из-под пера поручика, было бы явным преувеличением.
После первой же встречи с Юлией Вельчинский написал одно из лучших своих произведений. Оно называлось «В грозу» и звучало так:
Николай Николаевич заставил Юлию Борисовну почти насильно выслушать куплеты — и был внезапно вполне вознагражден.
Княжна серьезно заметила, что видит в стихах признаки способностей. Прочитанные строфы в сравнении с теми, что она встречала в «Уфимской жизни», в екатеринбургских «Отечественных ведомостях», в местной газете «Утро Сибири» и многих других, заметно выигрывают: они обладают чувством и даже известной музыкой.
Совершенно осчастливленный этим одобрением поручик пытался тотчас продекламировать еще вещицу, но Урусова попросила его приберечь сонет до лучшего случая.
— И позвольте замечание, — добавила княжна. — Одну строфу в сочинении следует изменить.
— Какую строфу? Приказывайте! — рыцарски согласился Вельчинский.
— А вот эту: «Метались трепетные тени. Срывая молний светлый блик… Я пред тобой стал на колени, К руке твоей в слезах приник». Не сердитесь, Николай Николаевич, но тени, срывающие блик молний, — это абракадабра. Две остальные строки куплета — в толчее согласных, и русское ухо их не примет. Во всяком случае — мое.
— Исправлю, — склонил пунцовую от волнения голову поручик. — Тотчас и непременно.
Постепенно Юлия Борисовна привыкла к своим невеселым делам и выказывала, к удовольствию сотрудников, огромное усердие. Если дело касалось службы, она готова была всем помочь и тащила свой и чужой груз, не жалуясь и не стеная. Короче говоря, она всегда была занята, точно пчела.
Зачислив в свое время в штат Иеремию Чубатого, Гримилов-Новицкий поручил ему не только всяческие оперативные дела, но и наблюдение за печатью. И новый сотрудник вынужден был долгие часы просиживать над пухлыми «Земскими вестниками», «Уездными ведомостями» и всякой иной бездарщиной, выуживая оттуда сведения, которые могли пригодиться в деле.
Однажды, появившись в комнатке Юлии Борисовны, офицер мешком прилепился к стулу и грустно посмотрел на сотрудницу.
— Что это вы мрачны, как похороны? — спросила Урусова. — Плохо на фронте?
Чубатый отрицательно покрутил головой.
— Прессу читать неволят. Они все на одну рожу, эти листки. Право слово, как обезьяны.
Иеремия шутейно перекрестился, вздохнул.
— Господи! За що ты мене караеш: чи я горилки не пью, чи я жинки не бью, чи я церкви не минаю, чи я в корчми не буваю?
Он жалобно поглядел на княжну и снова вздохнул.
— Пришел к вам поохать. Не затем через всю Россию тащился, чтоб варево газет глотать.
— И что же? Я должна помочь?
— Голубушка! Ясновидица! — возликовал Чубатый. — Заставьте вечно бога молить…
— Да подождите, право. Я ничего не обещала.
— Выхо?дить, зробив з дуба спичку… — огорчился Иеремия. — Як не вертись, а…
— Ну бог с вами… — махнула рукой княжна. — Однако одно непременное условие. Работу мне должен предложить сам начальник. А я милостиво соглашусь. Иначе — как же?
— Помич у свий час — як дощ у засуху, — торжественно провозгласил Чубатый. — Позвольте вашу ручку.
Целуя пальцы Урусовой, офицер все вертел головой в разные стороны, и Юлия Борисовна наконец обратила на это внимание.
— Что вы все озираетесь, Иеремия Андреевич? Жены боитесь?
— Жены!? — ухмыльнулся Чубатый. — У таких дам мужей не бывает.
— Странно… А в анкете — жена.
— Анкеты — косметика. Припудрено. Припомажено. И нам хорошо, и начальству покойно.
Чубатый был, пожалуй, единственный офицер, не пытавшийся тотчас обворожить княжну. Он довольно быстро убедился, что Юлия Борисовна умна, хранит свое достоинство; не прочь был потолковать с ней о политике и войне, но за эти рамки не заходил.
Возможно, он и в самом деле опасался Эммы Граббе, способной в гневе учинить скандал даже на службе сожителя. Но как бы там ни было, Иеремия менее других раздражал Урусову, и она порой терпела присутствие офицера в собственной комнате.
К удивлению княжны, Чубатый, как и Крепс, неодобрительно отзывался о Вельчинском, главным