отражалось хмурое непроглядное море. Казалось, что оно поменялось с небесами местами и дождь идет снизу вверх.
— Я не могу больше, — прохрипела она, — я устала.
Она позволила обнять себя, уткнулась лицом мне в рубашку.
Волны поднимались все выше. Набегая на берег, они орошали нас с ног до головы целым фонтаном холодных темно-серых брызг.
Я прекрасно знал, что всегда после этих слов «я не могу больше» — мы всегда еще терпим и терпим. Предел наступает лишь однажды — однажды и уже навсегда. Мы куда сильнее, чем кажемся себе, мы можем бороться куда дольше, чем это возможно.
Света тихо плакала, сжимая в ледяных пальцах намокшую ткань моей рубашки. Она вся ослабела, только дрожала, как при лихорадке.
— Тише, тише, моя девочка, — ласково проговорил я, не особенно заботясь о том, что нас может услышать Ульяна, — все будет хорошо…
— Все будет хорошо… — заторможено повторила Света и отстранилась, чтобы посмотреть мне в глаза.
— Не бойся… — прошептала она совсем тихо, — я ничего ей не сказала. Ничего.
Я пытался понять, почему она говорит это именно сейчас. Мне вдруг показалось, что она прощается со мной и в правду вся эта сцена слишком напоминала прощание. Вместо ответа я снова прижал ее к себе. Мы и сидели так долго-долго, обнявшись, согревая друг друга, среди бушующей непогоды. Беззащитные, перед волей стихии, перед порывами ледяного ветра с моря, перед этими мощными волнами, молчаливыми соснами и холодными северными небесами. Беззащитные, перед лицом судьбы.
Глава десятая
Дым описывал в темноте причудливые круги, поднимаясь к черному квадрату потолка. Я любил курить в темноте, наблюдая за тем, как по комнате блуждают длинные полоски света от машин, проезжающих мимо. Ночью все привычные вещи становились другими. Мне почему-то вспомнились слова ученого из «Тени» Шварца, когда он говорит, что в темноте шкаф и вешалка кажутся ему некими господами, незваными гостями. Я тоже воображал себе что-то подобное, от чего мое одиночество становилось не таким острым и горьким. Но сегодня в этом не было смысла: я был не один.
На другой стороне кровати, свернувшись калачиком, натянув одеяло почти до головы, лежала Мила и старательно прикидывалась спящей. Я знал, что она не спит. Я слышал ее дыхание, чувствовал ее тепло. Волосы у нее пахли луговыми травами и недостижимым летом, детством и волшебством. Руку протянуть и можно коснуться ее, но мы возвели между друг другом непреодолимую стену. Мы придумали правила и соблюдали их, словно, оступившись, мы бы совершили что-то неисправимое, что-то чудовищное.
Мне нравилась эта отчужденность в ней было что-то сакральное. Души наши легко разговаривали без слов, без взглядов и прикосновений, этого было достаточно. Мне нравилось ощущать ее рядом.
Все во мне замирало, как будто я маленький мальчик, которого в церковь привела верующая бабушка. Я ничего не понимаю, все мне дико и странно, но на инстинктивном, подсознательном уровне я чувствую важность и значимость происходящего. Я запрокидываю голову и смотрю в вверх, в утопающий в тумане купол и меня завораживает то, как через эту легкую дымку прямыми желтыми столбами падает солнечный свет. Вот, что я к ней чувствовал. А она… не знаю. Наверное, благодарность.
Но этого вполне было достаточно.
Я вдруг понял, что нет ничего прекраснее неразделенной любви, ничего чище и светлее. Мне открылось что-то простое и настоящее, обычно скрытое за шелухой рутины и яркими фантиками ненужных слов. Как это удивительно! Как прекрасно то, что я могу просто любить ее и любить — годами и столетиями (ведь в любви нет времени!), не требуя ничего взамен, помогая ей и поддерживая, восхищаясь ей и наслаждаясь только одним ее присутствием. Или даже отсутствием, если она далеко, лаская в мыслях светлый, нежный образ.
Я ведь и Андрея любил также. Он был моим божеством, он был светом в непроглядном темном тоннеле, конца которому не было. Даже спустя годы в моем сердце жила тень этого чувства старательно забитая и запрятанная туда. Зачем я боролся с собой, когда просто мог любить его, когда просто мог любить ее? В этой борьбе нет смысла. Любовь — проста и естественна, удивительна и легка, просто люди одевают на нее железные оковы, отрезают ей крылья и превращают ее в мучение для себя и других.
Что было бы, если бы Мила ответила мне взаимностью? Она бы стала или скрывать от мужа этот факт и страдать от этого, или расходиться с ним. Мы бы бегали по судам, она бы делила имущество, отстаивала права на дочь. Хорошо, мы стали бы жить вместе, поженились бы. Все стало бы простым и обычным. Грязное белье и счет денег, недомолвки и утренние ссоры. Постель — как единственный способ общения друг с другом. И когда-нибудь ненависть, потому что не может человек, находясь взаперти с кем- то, не возненавидеть его однажды. Мы стали бы сокаторжниками. Может быть, тоже развелись бы. Не общались бы после этого никогда, говорили всем гадости друг о друге. Я видел эту схему тысячи раз: у друзей родителей, у соседей, да и в своей семье тоже. Любое принуждение рождает ненависть. Любое принуждение убивает любовь.
Как хорошо, что она не любит меня!
Мила вдруг тяжело вздохнула, перевернулась на спину. Я молча протянул ей сигарету и она затянулась, блаженно, с закрытыми глазами, словно вкушает не горький дым, а сладкий тропический фрукт.
— Как бы я хотела никогда от тебя не уходить, — проговорила она после некоторой паузы и вернула мне сигарету.
Я ничего не сказал.
— Андрей причиняет мне столько боли… — вздохнула она, а потом поправила себя, — я сама себе причиняю столько боли с ним… И невыносимее всего то, что я так его любила!
— В прошедшем времени? — зачем-то уточнил я.
Мила пожала плечами, лицо ее стало напряженным и грустным.
— Я уже не знаю, — призналась девушка, — я ведь люблю его все равно… Но… как так получилось, что мне стало проще любить его на расстоянии?
— Ты научилась любить по-настоящему, — сказал я. Она тогда почему-то рассмеялась, повернулась ко мне. Я любовался ее улыбкой: впервые за долгое время искренней, у нее даже глаза сияли, как два маленьких солнца.
— Ты так странно рассуждаешь… — ласково проговорила она, — мне так нравится твой мир — такой необычный, такой простой в своей необычности. Знаешь… — она засмущалась этих слов и даже щеки ее залились краской, — я была бы так счастлива, если бы любила тебя!
— Не зарекайся, — посоветовал я, — не думаю, что ты была бы счастлива.
— Почему?
— Просто не думаю, — мне не хотелось говорить на эту тему. Я находил ее очень опасной, просто губительной. Она могла все разрушить, эта тема, всю легкость, все волшебство, всю благоговейную тишину и сакральную простоту. Мой сияющий храм грозил разрушиться. Я приложил пальцы к ее холодным губам. Она коротко поцеловала мне руку, а потом сжала ее в своих ладонях.
— И ты ведь любишь Андрея, — напомнил я. Мила кивнула, как будто я убеждал ее в этом, а она с покорностью верила этой лжи.
Мне вдруг стало пусто и холодно. Я подумал, что раз Андрей погубил меня, значит, он погубит и ее. Я не на шутку испугался за нее, но сделать то я ничего не мог. Или мог.
— А кого любишь ты? — спросила девушка. В глазах ее смешались лукавство ребенка, играющего с огнем, и что-то другое, смутно напоминающее надежду, как будто она ждала каких-то слов, каких-то признаний.
Я многозначительно улыбнулся и погладил ее по спутавшимся прядям волос.
— Спокойной ночи, — сказал я.