— Строем, дедки, — зычно прогудел он, — шибче костылями двигайте! Мальчики — левое плечо вперед, на рубку дров; девочки — за тяпками, ведрами и на грядки. — Он самодовольно ухмыльнулся, надул грудь и рявкнул: — М-м-а-а-рш!

Женщины засеменили на огород, а мужчины — к дальнему сараю, где свалены были давеча привезенные сухостойные бревна.

Борис Глебович на пару с Анисимом Ивановичем «играли» на двуручной пиле, старательно выводя заунывный мотив, похожий на брюзжание голодного Мокия Аксеновича. Сам же Мокий Аксенович неспешно, с ленцой, поберегая здоровье, относил к поленнице всего лишь по два полешка зараз. Не в пример ему Наум таскал дрова охапками, так что не только грудь и плечи, но и вся его кудлатая голова сплошь запорошилась опилками, и лишь улыбка его оставалась чистой и ясной.

— Пилить пилою — гнуться спиною, — изрек наконец Анисим Иванович, устало двинул плечами и приставил пилу стоймя к козлам. — Баста! Хорош работать, пора ложки к обеду намывать.

— Сейчас тебе Порфирьев намоет! — ехидно усмехнулся Мокий Аксенович. — Еще час… — он посмотрел на ручные часы, — и пятнадцать минут.

— А ну его к лешему, — безпечно махнул рукой Анисим Иванович, — пусть катится…

Мокий Аксенович воровато оглянулся, втянул голову в плечи и, подняв брошенные было полешки, затрусил к поленнице.

— Выслуживается перед начальством, гнида! — процедил сквозь зубы Савелий Софроньевич, плюнул и с силой вогнал топор в сосновый чурбан. — Он еще, погодите, в бригадиры выйдет.

Мужики заспорили, зашумели, а Борис Глебович, утирая рукавами едкие и густые, как глицерин, капли пота, отправился в сад. Устал! И сердце устало. А там отлично и думалось, и отдыхалось, и сердце расправлялось, забывало про боль.

Располагался сад — яблоневый сад — на заднем дворе Сената. Некогда, разбивая его, чьи-то руки славно потрудились — на радость себе и, как, верно, рассчитывали, потомкам. Но время, как говорится, внесло свои коррективы. Борис Глебович уж не раз слышал, как спешно, будто при позорном отступлении, закрывали в девяносто четвертом здешний музей. Экспозицию просто разорили: кое-что ценное вывезли, а остальное оставили на разграбление. Хотя, скорее всего, ценное-то в первую голову и умыкнули. Это ж было начало девяностых — самое разбойное время… То, что за ненадобностью воришкам не пригодилось, как водится, разгромили, пожгли, растоптали. А как же без этого? Сад остался на месте — сам по себе на десять с гаком лет — и, что называется, дошел до ручки. Кора на большинстве яблонь полопалась, и стволы обнажились уродливыми прорехами. Трава по пояс высотой закрывала их корни; уставшие ветви, обломившись, уперлись в землю, и казалось, что это нищенки в прорванных платьях пытаются выкарабкаться из поглощающей их трясины. Эх вы, красавицы кокетки, где ж ваш былой аппетитный товар, румяный и духмяный, входящий в зрелые соки на исходе лета? Увы, было и прошло… Борис Глебович даже и не пытался отведать их нынешних обмельчавших и обезкровленных плодов: зубы сводило от одного их вида…

«Запустили вас, забросили, — Борис Глебович задумался, вспоминая свой родовой сад, старательно обихоженный дедовскими и отцовскими руками, — а там-то лучше ли сегодня?» Он посмотрел на клен, высаженный на границе сада, по-видимому, одновременно с плодовыми деревьями. Крона его, как пучок кудрявой петрушки, упруго и мощно покачивалась из стороны в сторону. Экий браво-молодец! Одно слово — дикарь! Ему без людей — и вольготней, и здоровей. А вы, сиротинушки, как заброшенные старые дворняжки, угодливо заглядываете людям в глаза, молчаливо ожидая подачки… «А ведь они, как и мы, — такие же обманутые старики», — вдруг подумал Борис Глебович. Эта мысль отчего-то поразила его, заставила замереть, затаиться, так что шорох листвы и поскрипывание старых яблоневых суков — звуки покуда еще живущего сада — отчетливыми волнами покатились в голове, рассыпаясь там водопадом печальных брызг, отчего его собственная грусть-тоска все возрастала… «Вас обнадежили, некогда посадив здесь, удобрили, окопали. Потом использовали, снимали урожаи… А однажды бросили, забыли, предали… и оставили умирать… («Нас бросили, забыли, предали…» — теперь уже его мысли отражались эхом в шепоте листвы.) Но и мы… Мы тоже высажены здесь, удобрены обещаниями, с нас уж собрали урожай — наши дома, наши квартиры. И теперь мы брошены и обречены смерти. И нам, как и вам, некуда идти…» Борис Глебович шагнул к ближайшему дереву («антоновка» — любимый сорт его матери, да и отца). Ствол от корневой шейки до трех скелетных ветвей — да и сами эти ветви — растрескался, сплошь покрылся лишаями. Он погладил его сверху вниз, ощущая, как отпадают, ссыпаются отмершие сухие чешуйки коры. «Прах, все прах и тлен. Собираем, копим, бережем, но все превратится в тот же прах — в ничто. Все земное: и обладание богатством, и мечтание о нем — одинаково ничто, ибо длится миг. А что не миг, что не ничто? Вечность и душа в ней…» — эти мысли навершием опустились на все то, что передумал Борис Глебович за последние минуты, словно кто-то (не он, но кто-то?) надел на пирамиду его размышлений шляпу и тем поставил точку. «А ведь так и есть!» — он повернулся в сторону Сената, словно желая незамедлительно поделиться своим открытием. Силуэты, голоса, лица — незаметно он вернулся к воспоминаниям пережитого…

* * *

Первая ночь в Сенате была мучительна и безсонна. «Завтра все образуется, иначе и быть не может», — Борис Глебович одинокой белой пешкой передвигал эту мысль в голове, от отупения превратившейся в невообразимо огромную, теряющуюся в закоулках сознания шахматную доску. Он пытался прогнать с черно-белого поля вовсе ненужные сейчас

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×