молитву даже вошла: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь». Разве о мясниках, о портных, о сапожниках в молитве говорится? А? Молятся о мясе, об одежде, о сапогах? Что-то не слыхал. А вот о хлебе — да. Или о ратсгеррах есть какая-нибудь молитва? Знает кто-нибудь? О ратсгеррах в молитве говорится?
— А как же! — вставил молоденький подмастерье. — «Избави нас от лукавого».
Все покатились со смеху.
Из-за этого смеха Генрих испортил крендель, пришлось сызнова раскатывать. Зубрить да зубрить прорву латинских слов, чтобы и на ним потом так же потешались? Вот какая мысль его донимала.
— Эх, — сказал Мартон, посерьёзнев, — плохо, конечно, что не знаем, какой смертью помрём. Но ещё хуже, что и жизнь не можем выбрать по себе. Меня вот тоже отец к мяснику отдал поначалу. Изучил я честь честью это ремесло. Да обрыдло коз этих резать, туши коровьи обдирать. Манили всё булочки подрумяненные в витрине, запахи дразнили вкусные, хлебные из пекарни, как мимо, бывало, проходил. Взял да бросил — и к папаше Фромму: нужен ученик? Как раз усы и борода стали у меня пробиваться. Ударили по рукам, и вот с тех пор я здесь — за вычетом странствованья. И не жалею. Как на рубаху на свою белую взгляну, подумаю, что кровью не надо марать, до самого вечера чистым прохожу, и душа радуется. Что кому больше нравится, это уж так. Вернр, Генрих?
— Да уж, — пробормотал тот в сердцах.
— Хотя и до мясника ратсгерру так же далеко, как каплуну — до петуха на башне святого Михая. Руки в крови — это, конечно, противно, но вымыть можно, а вот чернилами запачкаешь, три дня скреби, ничем не ототрёшь. Нет, славное это дело — пекарское ремесло!
И Мартон посадил в горячую печь несколько дюжин сдобных булочек на лопате.
Подмастерья тем временем в один голос затянули свою песню. Я и прежде слыхивал её из окошек пекарен. Вот она.
И пели эту песню с такой серьёзной сосредоточенностью, что я по сей день думаю: не из-за какой-либо красоты, не мотива ради. Это было скорее своего рода суеверие, магическое заклинание чтобы хлеб пропёкся получше. А вернее всего, песня бралась за единицу времени: кончится — можно вынимать. Наподобие того как вон — господи, прости! — «Отче наш» читают за варкой яиц.
И Генрих с ними пел. Мне стало ясно, что никакого латинского урока он сегодня не выучит, и, когда второй раз запели хором: «Ай да тесто», я оставил пекарню и поднялся в нашу комнату.
На столе, раскрытая, лежала злосчастная Генрихова тетрадка, вся испещрённая чернилами другого цвета, этими нанесёнными наказующим учительским пером ранами, которые следовало принять со смирением и постараться залечить. Новое задание было едва начато.
Быстро отыскал я по словарю нужные слова и записал для него на клочке бумаги переведённый текст.
Только через час воротился он из пекарни, не зная второпях, за что и приняться. И велика же была его радость при виде выполненного за него готового диариума:[34] оставалось только переписать.
— Guter Kerl,[35] — буркнул он, бросив на меня странный, хмуро-признательный взгляд.
По лицу его нельзя было догадаться о смысле этих слов, но, судя по вчерашнему, «Kerl» означало возобновление ссоры, к чему я совсем не был расположен.
К счастью, едва он кончил переписывать, на лестнице послышались шаги папаши Фромма. Быстро сунув мою шпаргалку в карман, Генрих углубился в учебник, и когда отец появился на пороге, комнату уже оглашала такая истовая зубрёжка, будто сын изгонял бесов или по меньшей мере тучу саранчи: «His atacem!..»
— Ergo, ergo; quo modo?[36] — сказал старик, по-видимому в знак благоволения ероша мне ладонью макушку.
Первый раз отважился я ответить по-немецки: «Guter Morgen».[37] Старикан засмеялся, тряся головой — то ли не вполне довольный ответом, то ли радуясь моим быстрым успехам.
Во всяком случае, объяснений не последовало; вместо этого устремил он строгий, требовательный взгляд на сына.
— No ergo! Qquid ergo? Quid seis? Habes pensum? Nebulo![38]
Подняв брови, Генрих попробовал было пошевелить кожей на голове, как Мартон, поминавший Фроммову учёность. И сразу для большей безопасности протянул письменное задание, слабое своё место оставляя на потом.
Папа Фромм принялся со знанием дела разбирать дьявольские письмена.
— Bonus, bonus![39] — дал он своё милостивое одобрение.
Но как же с устным заданием?
Вот уж взаправду горькая чаша!
Латинского стишка Генрих и вчера не знал, хотя отвечал всего-навсего курносой сестрёнке. Что же будет сегодня, когда сам отец, вооружаясь, учебником, приготовился спрашивать!
И добро бы только учебником! Ещё и линейкой, крепко зажатой в другой руке с явным намерением хорошенько вытянуть сына, буде тот ошибётся.
Бедняга, конечно, стал спотыкаться на каждом шагу, косясь на линейку. И едва запнулся поосновательней — линейка взметнулась вверх (правда, быть может, всего лишь в поощрительных целях дабы подстегнуть коснеющие Генриховы способности), а он с удивительным проворством тут же, несмотря на свой рост, скрылся под кровать, откуда не выходил, пока папа Фромм не пообещался его не трогать и прихватить с собой на завтрак.
Условия перемирия действительно были соблюдены: дело ограничилось словесным нагоняем Генриху, который вылез из своего укрытия. Нотации я не понял, но мимика и жестикуляция не оставляли сомнений: старику стыдно за сына передо мной.
Первая половина дня была занята визитами к учителям.
Директор — усатый, скуластый мужчина с высоким крутым лбом и широкой грудью — разговаривал с нами во весь свой зычный голос, будто с целым классом.
Школьными нашими свидетельствами он остался весьма доволен, что не преминул громогласно подтвердить, заверив бабушку: к нам он отнесётся со всей заботливостью, но и надлежащей строгостью, дабы не слишком распустились в большом городе. Посему будет нас почаще навещать там, где мы устроились, — такое уж у него обыкновение, и за любой непорядок накажет незамедлительно.
— Музыке обучены? — осведомился он у бабушки не без резкости.
— Как же, как же, — отозвалась та, думая расположить его в нашу пользу. — Один на рояле умеет, другой на скрипке.
— Никаких скрипок! — загремел директор, опуская кулак на стол.
— Почему же? — отважился спросить Лоранд.
— Почему? Почему? Потому что всё зло от скрипки. Ученику о книжках думать надо, а не о скрипках. Кем ты собираешься быть? Образованным человеком или цыганом? Смычок ничему хорошему не научит. Знаю я, как всё это получается, видел. Скрипку под полу — и в корчму, а там тили-тили своим соученикам, и пошли танцы до самого утра с девицами сомнительного поведения. Поэтому попадись мне только скрипка в руки, вдребезги разобью. И спрашивать не стану, чья, да откуда, да за сколько куплена, об пол её, и всё. И пятифоринтовые разбивал без церемоний.
— Но, господин директор, это не старший на скрипке учится а меньший мальчик, — почла бабушка за лучшее предупредить вмешательство Лоранда. — И вообще не так они воспитаны, чтобы развлекаться неподобающим образом.
— Не важно. А маленькому и подавно нечего пиликать. Не знаю я их разве? Дома уж каким тихоней прикидывается, воды не замутит, а вырвался на волю — datum[40] корчма, datum кофейня, усядутся за пиво и ну состязаться, кто больше кружек выдует, орать, распевать: «Gaudeamus igitur».[41] Вот почему я строго-настрого, запрещаю по корчмам скрипки носить под плащами. Скрипки ломаю, а плащи на тужурки отдаю перешивать. Какие ещё плащи? Плащ офицеру полагается, а не школяру! И востроносых бальных штиблет не потерплю, порядочные люди в тупоносых ходят; попробуй мне кто-нибудь в гимназию в узконосых заявиться, я ногами на парту его — и носы эти обрублю!
Бабушка поспешила откланяться — во избежание каких-нибудь Лорандовых возражений сему достойному блюстителю нравственности, который так далеко простирает своё усердие, что и скрипки ломает, и плащи перекраивает, и башмаки обкарнывает.
В далёком детстве моим обыкновением было: если мне велят имеющие на то право, слушаться их, как самого господа бога. И, выйдя от директора, я шепнул Лоранду, озираясь с