'— Чем вы можете подтвердить такое признание,
если только вы не бредите?
— То-то и есть, что не имею свидетелей... Нет у меня свидетелей... Кроме только разве одного, — задумчиво прибавил он (Иван Карамазов — М.К., Б-С.).
— Кто ваш свидетель?
— С хвостом, ваше превосходительство, не по форме будет! Le diable n'existe point!'.
Иван Бездомный ищет черта под столами на террасе 'Грибоедова', Иван Карамазов — под столом с вещественными доказательствами в зале суда; когда грибоедовцы бросились вязать своего Ивана, тот 'испустил страшный боевой вопль', как бы вторя своему тезке, который, будучи схвачен, тоже 'завопил неистовым воплем'... Да, оба Ивана не сдавались своим мучителям безропотно: Бездомный, широко размахнувшись, ударил по уху некое участливое лицо; Иван же Карамазов, 'схватив за плечи, яростно ударил об пол пристава'. В конце концов, повязали и вынесли обоих, и хотя Ивана Карамазова в психушку не сдали, — мозговое неблагополучие признали и у него.
Гамбургский счет
Подведем итоги:
вместо романа, прямо ориентированного на центральные образы и темы христианского предания (со всей положенной религиозно-нравственной проблематикой) , — мы получаем роман, ориентированный на другой роман (романы);
вместо Спасителя, трансформированного в романный образ, — романный образ, трансформированный в Спасителя;
вместо религиозной традиции в литературе перед нами — литературная традиция...
Иными словами, вместо глубокомысленного и почтенного романа-мифа, какой-то двусмысленный и зыбкий миф романа.
Если в сокрушенном мозгу Понтия Пилата только проносится мысль 'о каком-то долженствующем непременно быть — и с кем?! — бессмертии', то провозглашенное Бегемотом личное бессмертие Достоевского доказывается на всем пространстве от Москвы до Иерусалима; не на птичьих правах отдельных литературных реминисценций, а как цельная метафизическая предпосылка вошел Достоевский в роман 'Мастер и Маргарита'.
Стало быть, литература равным образом участвует и в той части романа, которая мистерия, и в той, которая сатира. А это ставит вопрос уже не о жанровой природе, а о жанровой философии булгаковского романизма.
Веками строила европейская литература свой дом на распаде эпоса и мифа (в том числе и христианского), пока продукты этого распада не создали европейский (и русский) роман Х1Х-го века, сохранивший — особенно у Достоевского — отчетливую память о своем религиозно-мифологическом происхождении и опыте. По отношению к этому надежному и полноводному руслу Великой Эволюции' Булгаков поступил как революционный преобразователь природы: он отвел русло в сторону, где оно и засохло. Перефразируя классиков, скажем так: он поставил эволюцию культуры с ног на голову, превратив самое культуру (литературу прежде всего) — в миф. Из мифа литературы и возникает действительность, упирающаяся одним концом в Иерусалим, где в качестве заповедей цитируют выбранные места из Пушкина и Чехова, а другим — в Москву, где — с оглядкой на Достоевского — пишут злободневный роман из иерусалимской жизни.
Из фермента европейской культуры христианство превращается в ее фрагмент, оперный Мефистофель и Сатана евангельского предания так же сливаются в один непротиворечивый образ, как Фауст Гуно и Фауст Гете, Маргарита Наваррская и королева Марго, учебник истории и роман Дюма; персонаж романа превращается в героя мифа, психология — в авантюрную фабулу, фабула — в мистерию. А это значит, что необходим пересмотр используемых Булгаковым жанров с точки зрения новой, предложенной им онтологии... Речь пойдет уже не о сатире как жанре литературы и не о пародии как жанре сатиры — нет: в романе 'Мастер и Маргарита' литература (вообще и вся) выступает как пародия на действительность (вообще и всю), причем сатира является только частным случаем пародии.
В этом жанре — литературы как пародии — у Булгакова был предшественник, и был он велик: Гете! Гете указал путь решения теологических проблем: в 'Фаусте' богословский спор перенесен на сцену, а Бог, Дьявол и Человек превращены в участников балаганного представления. Отсюда: театр 'Варьете' и оперное прошлое Воланда. Величие Булгакова не только в том, что он пародировал частное учение антропософов, но и в том, что он пародировал самого себя, свое собственное творчество — пьесу 'Батум'.
Попробовав, в который раз, примириться с действительностью с помощью — в который раз! — философии немецкого производства, Булгаков испытал (в который раз?) сокрушительное и не предусмотренное антропософией сопротивление материала. Оставался кромешный хохот. Он и посмеялся...
А как же Бэлза? А никак! Бэлза продолжает славную традицию русского вольномыслия, попадавшего впросак всякий раз, когда руки его доходили до литературы. Как тут не вспомнить предыдущую дьяволиаду — 'Бесов' — и Ф.М. Достоевского (Царствие ему небесное!), сочинившего 'Светлую личность'?
'Он незнатной был породы, он возрос среди народа...', — давясь от хохота, выводил Федор Михайлович. Эстетически же невинные демократы, гневно осудив как пасквиль на себя роман в целом, одну эту, отдельно взятую пародию восприняли как дифирамб, отчего принялись печатать ее на гектографе и распространять в виде листовок: '...От Москвы и до Ташкента с нетерпеньем ждут студента...' Дождались!..
Индийский гость
...Многое теперь в романах Ильфа и Петрова, оставаясь по-прежнему смешным, стало загадочным. Из самого непонятного — глава 'Индийский гость' в 'Золотом теленке':
'— Знаете, — сказал он, — переводить больше не нужно. Я стал как-то понимать
— Учитель говорит, — заявил переводчик, — что он сам приехал в вашу великую страну, чтобы узнать, в чем смысл жизни. Только там, где народное образование поставлено на такую высоту, как у вас, жизнь становится осмысленной. Коллектив...
— До свиданья, — быстро сказал великий комбинатор, — передайте учителю, что пришелец просит разрешения немедленно уйти. Но философ уже пел нежным голосом 'Марш Буденного'...
— Кришна! — кричал великий комбинатор, бегая по своему номеру. — Вишну? Что делается на свете? Где сермяжная правда?.. В этот день Остап обедал без водки...'
Свет на эту сцену может пролить только сцена театра 'Варьете', на которой конферансье Жорж
ПРИЕХАЛ ЖРЕЦ (Знаменитый бомбейский брамин-йог)
— сын Крепыша —
Любимец Рабиндраната Тагора ИОКАНААН МАРУСИДЗЕ
Броская, но невразумительная афиша эта оказывается, при учете вышесказанного, антропософской программой-максимум: соединение мудрости Востока с истиной христианского Откровения. Восточной мудрости здесь в избытке (брамин, йог, Рабиндранат Тагор), в роли христианского откровения выступает