Семен Ефремович вдруг вспомнил обворожительную Юлиану Гавронскую, и у него защемило сердце. Где она? Что с ней? Вышла ли за кого-нибудь замуж или гордо вдовствует до сих пор?

Господи, как давно он не был в антикварной лавке!

Маймонид, Галеви, Платон, Аристотель — все заброшено, все забыто.

Послезавтра из Риги вернется Ратмир Павлович, его Маймонид и Галеви (он ведь тоже пишет стихи!), послезавтра из 14-го номера привезет закованного Гирша его Платон — Крюков, послезавтра снова вытянется перед Князевым в струнку его Вольтер — ротмистр Лиров.

Шахной овладело нестерпимое желание вырваться из этого заколдованного круга, приобщиться к чему-то подлинному, чистому, незапятнанному, забыться, сбросить с себя это тяжкое бремя забот о других, заняться собой и только собой.

В комнате становилось все светлей.

Семен Ефремович встал с кровати, размял онемевшие суставы, глянул в один угол, в другой, скользнул взглядом по половицам — в кои-то веки он мыл пол, — поискал Нехаму, но мыши нигде не было.

Куплю ей у Соловейчика крупы, решил Шахна и вышел из дому.

Моросило.

Мышиное шуршание дождя успокаивало, ласкало душу.

Семен Ефремович шел наобум, как в детстве.

Мимо сновали прохожие.

Два хасида, черные, как ночь изгнания, катили пустую рассохшуюся бочку.

Бочка погромыхивала по мостовой, и от этого грома смирный майский дождик суровел и пах грозой и селедкой.

Маленькая монахиня с белым чепцом на голове и таким же белым воротничком, как ласточка, выпорхнула из костела и засеменила вслед за Шахной.

Какие они счастливые, думал он, чувствуя затылком чужое дыхание, — и эти хасиды, и эта монахиня, и этот дождик.

Семен Ефремович и сам не заметил, как очутился возле ешибота — раввинского училища.

Он уже собирался было пройти мимо, но какая-то неведомая сила остановила его, а потом и подтолкнула к серому кирпичному зданию, в котором, как ему теперь казалось, он провел свои лучшие дни в Вильно.

Здание было таким же, как прежде. Не хватало только нужника во дворе. На его месте желтело огромное пятно, а чуть поодаль из свежих досок был сколочен новый нужник.

В памяти внезапно всплыло, как он подкарауливал у старого нужника своего недруга Беньямина Иткеса, злоумышленника, осквернившего его талес — подарок благочестивого рабби Элиагу. Рабби Элиагу так его любил, что подарил — вопреки обычаю — талес неженатому!

Семен Ефремович мысленно укорил себя, что не пошел на похороны рабби Элиагу. Чего боялся? Ведь это он первый привел его на священные луга Торы и сказал:

— Здесь все твое: каждый злак и каждый цветок. Срывай их во славу господа. И помни: кто спасает одного человека, тот спасает весь мир.

В синагоге ломовых извозчиков Шахна узнал, будто и рабби Акива плох — шьет себе саван. Семен Ефремович не поверил — где это слыхано, чтобы человек сам себе саван шил!

Может, рабби Акивы давно уже нет в живых?

Семен Ефремович прошел через двор, поднялся по каменной лестнице на второй этаж, отыскал взглядом угловую комнату, в которой жил рабби Акива, постучал в дверь, не надеясь услышать ответа, но ошибся; ответ последовал, причем быстрее, чем Шахна предполагал.

— Кто там?

— Я, Шахна.

— Кто, кто?

— Шахна Дудак, — выкрикнул Семен Ефремович, словно перед ним была не дверь, а ворота рая.

За дверью воцарилось молчание. Рабби Акива что-то вспоминал или взвешивал.

Семен Ефремович приоткрыл дверь, заглянул в комнату.

Рабби Акива сидел за столом и, то и дело поправляя сползающие на нос очки, что-то шил.

Легкая белая материя, являясь как бы продолжением его бороды, стекала на колени; в жилистой руке рабби Акивы посверкивала большая иголка.

— Не ждали, — произнес Семен Ефремович.

— Я уже никого не жду, — признался рабби Акива. — Никого, кроме смерти. Наверно, надо перестать.

— Что?

— Ждать, — сказал рабби Акива. — Со смертью, как и со счастьем, чем больше ждешь, тем позже приходит.

— Ну что вы, рабби… Вы еще…

Семен Ефремович не отрывал взгляда от сновавшей по краю савана иголки, и оторопь вдруг сменило горькое изумление. В иголке не было нитки!

— Разве жизнь — не похороны? — спросил рабби Акива. — Жить, сын мой, значит хоронить… Сперва мы хороним свое детство, потом свою молодость, потом с чьей-то помощью и свою старость… Хорошо, что ты пришел… Ведь ты был нашим лучшим учеником, Шахна Дудак!

Семен Ефремович пытался перевести взгляд с жилистой руки рабби Акивы на его бороду, на выцветшую ермолку, которая, как божья коровка, застыла на макушке, но глаза упрямо продолжали искать иголку.

— Дудак, Дудак, — врастяжку сказал рабби Акива. — Один Дудак сюда уже приходил.

— Приходил? Когда?

Известие было настолько странным и неожиданным, что Семен Ефремович поначалу не мог его как следует оценить.

— Тебя спрашивал, — продолжая орудовать иголкой, сказал рабби Акива. — По-моему, брат твой… Он даже имя свое назвал. Эзра. Твоего брата зовут Эзра?

— Эзра, — подтвердил Семен Ефремович.

— Это только они, — рабби Акива мстительно ткнул иголкой в дверь, — думают, что я рехнулся… А я еще в полном уме, сын мой… У меня в голове не ночь, а ясный голубой полдень, как в молодости.

Что-то случилось с отцом, промелькнуло у Семена Ефремовича. Брат Эзра не станет разыскивать его зря. Кочевник, гуляка, острослов, он терпеть не может раввинскую братию.

Подозрения Шахны усиливались еще оттого, что рабби Акива был похож на отца — и повадками, и внешностью, и еще бурлившей в нем силой, а главное — как и отец, он загодя готовился к смерти.

Рабби Акива разгладил саван, воткнул иголку в ворот своей рубахи, покосился на дверь и возгласил:

— Обед! Сейчас они принесут нам гороховый суп и кусок говяжьего мяса.

Через некоторое время дверь и впрямь отворилась.

Тощий, длинный, как жердь, ешиботник, припадавший на правую ногу, принес миску горохового супа, в которой, как лягушка, плавал кусок мяса. Он оглядел Семена Ефремовича с ног до головы, поставил миску на саван и хотел было удалиться.

— Куда ты ее, дурья голова, ставишь! — возмутился рабби Акива. — Саван — не скатерть!

— А куда мне ее ставить? Куда? Куда? — закудахтал ешиботник.

Спорить с ним было бесполезно. Рабби Акива оголил угол стола и передвинул туда миску.

— Принеси и гостю поесть, — велел он. — А пока ты, дурья голова, вернешься, мы помолимся.

И первый принялся молиться.

Творил молитву и Шахна. Он молился за отца, за обоих братьев — Гирша и Эзру, за свою непутевую сестру Церту, бедствующую с малолетним Давидом в Киеве, за беременную Миру, которую он в глаза не видел, за Арона Вайнштейна и даже за этого Суслика — Федора Сухова.

Рабби Акива проговаривал слова молитвы быстро, не опаляя ни своих губ, ни своей души, а Шахна

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату