– Того, – отозвался Махир, – друзья мои от меня отвернулись. Глядя на его бледное, тонкое, удивительно красивое и одухотворенное лицо, Акки вдруг подумал, что египетские женщины, должно быть, толпами влюблялись в него и с восторгом говорили, насколько он очарователен и ничуть не похож на своих грязных, пахнущих потом и отупелых от рабского труда сородичей.
– Я решил остаться в Египте, – продолжал Махир. – Собрал свои вещи – взял самое дорогое – смену одежды, статуэтку Хатор – богини любви с головой коровы – и несколько свитков. Среди них «Поучение» Птахотепа, мудрейшая вещь, между прочим, «Поучение Ахтоя», «Красноречивый поселянин», ну и поэзия – в первую очередь «Беседа разочарованного со своей душой» и другие стихи... В том числе и мои. Он потупил взгляд. У Акки эта смиренная гордыня вызвала раздражение. Видно было, что говорящий считает себя большим поэтом и только и ждет, чтобы его попросили прочесть что-нибудь поизящнее. Он, верно, забыл, что это для него египетский язык – родной, а для шхемцев и савейца – выученный, хотя и неплохо выученный, ибо на каком еще можно было общаться с проезжими купцами и на Синае, и в Ханаане.– И что было дальше? – грубо вторгся он в поэтические размышления израильтянина.
– Я пришел к своему другу Рамессиду, – грустно сообщил тот. – Когда-то мы с ним в праздник Хеб-Сед ходили смотреть ритуальный бег Великого царя и похороны статуи, его изображающей. И по долине Царей мы с ним тоже путешествовали. В общем, очень близки были... А тут он меня на порог не пустил. «Убирайся прочь, зловонный еврей!» Я ему: «Причем тут я? Это все Моше с Аароном!» А он: «Когда у нас в жилищах тьма стояла такая, что мы с места двинуться не могли, словно увязли в каком-то черном твороге, и только и оставалось сил, что рыдать над нашими угаснувшими в мучениях первенцами – кто приходил к нам в дома с глазами, горящими, как у кошек, да простит мне это сравнение великая кошачеголовая богиня Бастет? Кто при помощи чар, не иначе, двигался в этом твороге свободно, как птица в небесах? Кто, глядя на наши страдания, лишь злорадно ухмылялся и начинал рыться в наших вещах, чтобы выяснить, где лежат золото, серебро, драгоценности, которые потом при свете дня можно будет потребовать? Моше и Аарон? Нет, простые евреи вроде тебя!» «Я этого не делал», – прошептал я. Но он лишь нос зажал да дверь передо мной захлопнул.
Махир замолчал, захлебнувшись горькими воспоминаниями. Вспомнил презрительную усмешку толстого Птахотепа. Вспомнил, как Мерерук, которого он в детстве спас, когда тот начал тонуть, теперь при встрече повернулся к нему спиной. Вспомнил ее, любимую, Хетеферес, ее прямые черные волосы, летящие к обнаженным плечам, ее жгучие глаза. Она, что когда-то жизнью своей дочери клялась ему в любви, этими же устами теперь произнесла: «Ты – мерзость для меня!» И только Инени, старый друг Инени, вышел к нему из дому, ушел с ним на берег Хапи, обнял и произнес: «Нет, оставаться тебе здесь нельзя, Махир! Наши разорвут тебя на мелкие кусочки. Но помни, что ты для меня навсегда останешься самым близким другом, самым любимым в поднебесье человеком!» По берегу Хапи тянулись зеленые рощи, за ними горбились голые меднокожие плоскогорья. Голубые барки, подталкиваемые легкими волнами, тихо постукивали о прибрежные камни. Махир положил голову на грудь своему другу и оба заплакали.
– А что это за нечеловеческая манна, которую ты ел? – осторожно спросил Акки, возвращая его к действительности. Махир скривился.
– Да эти... Моше и Аарон заставляют падать с неба еду, способную принимать какой захочешь вкус, – небрежно произнес он. – На всех хватает. Он вновь замолчал, и молчание это никто из сидящих вокруг костра не осмеливался разрушать. Все были потрясены тем, что великое чудо израильтянин упомянул вскользь, как нечто само собой разумеющееся. Воистину, все, что связано с этим народом, – сплошное чудо, и самое большое чудо – безразличие, с которым сыны этого народа к своим чудесам относятся. Неясно, каким путем двинулись мысли рассказчика, но, очевидно, воспоминание о манне и его самого привело к мыслям о чем-то неземном, потому что, словно очнувшись от нахлынувшего на него сна наяву, он вдруг посмотрел на сидящего напротив савейца и заговорил:
– Я тоже там был, у горы Синай. Это со стороны, должно быть, выглядело красиво – сотни тысяч людей, тучи, молнии, дым... А когда ты отчетливо слышишь – нет, не откуда-то снаружи, а вот здесь – он ткнул пальцем себя в висок – у тебя же в мозгу и причем твоим же голосом: «Я – Б-г, который вывел тебя из Египта, из дома рабства! Да не будет у тебя других богов...» И по лицам окружающих ты видишь, что они все это тоже слышат... В общем, схватился я за голову и бросился бежать. И вот я здесь. И нет во мне ничего, кроме ненависти к этим... которые повязали себя клятвой у горы Синай, которые некогда были моим народом, а теперь стали злейшими моими врагами, ибо они разрушили все, что было у меня в жизни, и я клянусь Изидой, Гором и самим Озирисом в предстоящем бою убить хотя бы одного из этого племени негодяев!
...У Амалека труба пропела низко, этаким басом, а у евреев ответил пронзительный, как комариный писк, звук бараньего рога. Отряд лучников, в который входил Акки, оказался впереди. Сейчас Аки завидовал полуголым амалекитянам – на нем самом была шерстяная красная роба почти до щиколоток. А между тем крутое синайское солнце, несмотря на утренний час, уже начинало давить.
Акки вскинул свой лук, достал из колчана стрелу и прицелился в невысокого чернобородого израильтянина в красной шапке и в перетянутой коричневым кушаком серой рубахе с бахромой чуть выше колен. Тетива напряглась, и Акки резко развел большой и указательный пальцы. «Ю-у-у!», – пропела, улетая стрела. В полете ее догнали и обогнали стрелы других лучников. Казалось, над головами проносится клин перелетных журавлей. Акки, славящийся своей меткостью, не сомневался, это этот в красной шапке – уже труп. Но тут произошло что-то странное. Его стрела, как и стрелы остальных лучников, попадали бессильно и плавно, словно перья цапли, которую уже в воздухе начал потрошить хищный до крови ястреб. Акки невольно поднял глаза, чтобы посмотреть, кто это там, в вышине, бесчинствует, и увидел на холме стоящую мужскую фигуру, силуэт с длинной бородой, с высоко поднятыми руками и головой, закинутой так, будто ее хозяин играет в гляделки с самим Царем Небесным. Акки не знал, кто это такой, но ощущал ужас, которым веяло от этой фигуры.
– Моше! – опуская лук, прошептал стоящий рядом Махир. – Опять колдовство! У меня все до одной стрелы впустую попадали!Прежде чем его слова дошли до сознания Акки, тот самый, в красной шапке с копьем наперевес, помчался прямо на него. Акки, взвизгнув, отскочил в сторону, зато на его место выскочил дрожащий от ярости светловолосый амалекитянин с коротким мечом и, не имея никаких шансов на успех, бросился на израильтянина. Через мгновение он уже, как кусок баранины на вертеле, трепыхался на копье. И в этот момент Акки вдруг почувствовал, что ужас, нависший над ним, сковывавший его, исчез, растворился в солнечном воздухе. Невольно поднял он глаза и увидел, что Моше по-прежнему стоит на холме, только весь как-то устало ссутулился, даже скрючился, и руки у него повисли плетьми. Сам не осознавая, что он делает, почти машинально, Акки с легкостью вытащил из колчана стрелу, которая еще минуту назад казалась неподъемной, играючи натянул тетиву и выстрелил. Израильтянин, не выпуская из рук древка копья, повалился наземь с пробитым горлом.
Израильтяне наседали. Бойцы Амалека повсюду падали один за другим, но не отступали. Благодаря их привычке отпускать длинные волосы и перетягивать их красными лентами, а также их любви к ожерельям из выкрашенных в красный цвет ракушек, порой не всегда можно было разобрать, где на смуглых нагих телах кровь, а где украшение. Акки с Шарпи-Кальби пятились, выпуская стрелы в наступающих израильтян, и в отчаянии отмечали, что стрелы эти летят мимо цели.
– Ничего! – утешая друга, просипел пересохшим горлом Акки. – Скоро Моше устанет держать руки поднятыми, тогда еще не известно, чья возьмет!
Единственное, что спасало их обоих от гибели, это амалекитяне, которые, очевидно, не имея понятия о том, что значит страх, бросались на израильские мечи и копья в тщетной надежде умертвить хотя бы одного израильтянина. В этих условиях двое отступающих шаг за шагом шхемцев имели достаточно шансов проскользнуть в более или менее безопасное место и там дождаться, когда установленная пламенной молитвой Моше связь израильтян с Небесами прервется, и военное счастье начнет им изменять. Таким местом оказалась старая кривая акация с плоской, пологой кроной, находящаяся не менее чем в полутора полетах стрелы от эпицентра сражения. Акки и Шарпи-Кальби расположились у ее корней, чтобы чуть-чуть передохнуть и попить воды из подобранного ими бурдюка убитого амалекитянина. Рядом появился взмыленный Махир. Его лицо, казалось, стало еще бледнее, и кровь, стекающая на правый глаз из ранки на лбу, лишь оттеняла эту бледность.
– Ни одного! – в отчаянии воскликнул он. – Ни одного мне не удалось подстрелить! Мне! Победителю