Время неслось.
Буран шел с запада на восток. Он шел, неумолимо обрушиваясь подряд на участки, шатая опалубки и стальные конструкции.
Он шел с запада на восток и менял направление.
Буран перестраивался на ходу.
Он поворачивал с запада на юг. Он шел с юга на север и опять поворачивал. Он шел назад с востока на запад, подряд обрушиваясь на участки, только что подвергшиеся его разгрому.
Четыре вихря — западный, северный, южный и восточный — столкнулись, сшиблись, закрутились черной розой ветров.
Четыре вихря — как четыре армии.
Вихрь выносил из открытых ворот пакгауза густые тучи душной фисташковой цементной пыли.
Цементная пыль проникала наружу сквозь щели дощатых стен. Стены курились.
Можно было подумать, что в пакгаузе пожар.
Два часа бился Корнеев с начальником склада, требуя сорок бочек вольского цемента марки три нуля.
Два часа не сдавался начальник склада.
Сорок бочек вольского три нуля!
Корнеев требовал невозможного. Начальник склада не имеет права самовольно увеличивать суточную норму. План есть план. На то он и план, чтобы его выполнять в точности.
Корнеев кричал о встречном плане.
Начальник ссылался на инструкцию.
Корнеев говорил о повышении производительности, о темпах.
Начальник говорил о французской борьбе.
Они говорили на разных языках. Они повышали голос до крика и понижали его до хриплого шепота.
Они стояли друг против друга, с ног до головы покрытые цементной мукой, как мельники, с бледными, возбужденными, грязными лицами и сверкающими глазами.
Только у начальника глаза были холодные, стеклянные, а у Корнеева — живые, карие, слишком покрасневшие и немного опухшие.
Два часа отбивался начальник склада от Корнеева.
Но — грохнул по телефону Кутайсов, и начальник сдался.
— Сорок бочек. Подписывайте накладную. Состав у вас есть?
Состава не было.
Кутайсов обещал по телефону, — сейчас состав будет. Но его не было.
Каждую минуту Корнеев выбегал из пакгауза и смотрел вдоль рельсов.
Его валил ветер. Ветер бил в лицо песком и землей.
Корнеев нервно подергивал носом, кашлял. На глазах стояли горькие, розовые слезы. Он не мог их сдержать. Они текли по щекам, развозя грязь. Он облизывал потрескавшиеся губы и чувствовал на языке их соленый вкус.
Глухие железные шторы бурана с грохотом поднимались и опускались.
Мелькала знакомая жалкая станция: два разбитых, заржавленных по швам зеленых вагона с шаткой деревянной лестничкой.
Буран рвал в клочья красный, добела выгоревший лоскут, качал палку.
Буран качал колокол. Колокол часто и беспорядочно звонил, бил как в набат.
Но путь перед станцией был свободен, рельсы страшно и непоправимо пусты.
Состав подошел медленно, с громадным трудом преодолевая напор воздуха.
С паровоза на ходу соскочил Слободкин.
— Что же вы! Что же вы! — закричал Корнеев. — Что же вы там волыните! Давай, давай, давай!.
— Ну и люди, будь они трижды прокляты, — сказал Слободкин, окая.
Наружно он был совершенно спокоен.
— Прямо-таки из горла пришлось вырывать состав… Собаки!.
Он с трудом переводил дух. Дышал тяжело. По его молочно-голубой выбритой голове и по коричневому лицу струился пот. Очки были мокрые, грязные. Одно стекло треснуло.
— Разбило какой-то щепкой, будь оно неладно!.
— Давай-давай-давай!
Бригада грузчиков выкатывала из пакгауза растрескавшиеся, дымящиеся бочки.
Буран резко изменил направление и шагал назад — с востока на запад — по чудовищным следам своих семимильных сапог.
Теперь он бешено дул в хвост состава.
Он гнал состав, нажимал на паровоз. Паровоз катился, как под гору.
Но дым, вырванный вихрем из голенища трубы, все же опережал паровоз. Паровоз не поспевал за дымом. Вывернутый дым тащил за собой состав, застилая путь.
Корнеев и Слободкин сидели, шатаясь, на бочках.
Мимо мелькали шлагбаумы, будки, бараки, опалубки. Лошади на переездах вставали на дыбы. Из неплотно завинченных термосов лезла лапша — куда-то на участок везли горячий ужин.
Бежали люди в черных очках.
Участки поворачивались углами, строились ротами тепляков, вздваивали ряды, рассыпались в цепь, ложились, вставали, падали, бежали по всем направлениям под ураганным огнем, в дыму газовой атаки бурана.
Легкой, упругой, длинной иноходью пронесся в черном облаке слон с прикованным к ноге бревном. Бревно прыгало по кочкам, по насыпям, по штабелям материалов.
Слон остановился, как вкопанный, на переезде. Паровоз обдал его дымом, паром, свистом, жаром железной копоти.
Слон шарахнулся в сторону, сбежал в котлован и напоролся на экскаватор.
«Марион 6», весь окутанный бурым дымом, стоял с опущенной стрелой и ковшом, вгрызшимся в почву.
Слон оцепенел, по колено в рыхлой глине.
Он растопырил уши и поднял хобот.
Экскаватор загремел цепью и поднял вверх стрелу. Слон затрубил.
Экскаватор свистнул.
Так они стояли друг против друга, с поднятыми хоботами, — два слона, один живой, другой механический, — и не хотели уступить друг другу дорогу.
И у живого слона дрожали раздутые ветром уши и дико блестели налитые кровью маленькие, подвижные, как мыши, сумасшедшие глазки.
Состав шибко пробежал мимо.
— По улице слона водили, как видно, напоказ! — сказал Слободкин солидным басом сквозь ветер.
И захохотал.
Корнеев обнял его за плечи:
— Чего хорошенького написал, Слободкин? Чем порадуешь? Поэму какую-нибудь новую? Когда читать будем?
Слободкин махнул рукой.
— Какие там, брат, поэмы, когда я с этим гадом в диспетчерском управлении два часа битых исключительно матерно объяснялся. Другого языка не понимает, кроме матерного. И так каждый день. А ты говоришь — поэма.
Помолчали.
— А твои как дела, Корнеич?
— Мои дела, брат…