Из разговора случайная фраза.
Спинка минтая в отделе заказов.
С тортом «Москвичка» морской офицер...
А стройплощадка субботняя дремлет.
Битый кирпич, стекловата, гудрон.
И шлакоблоки. И бледный гандон рядом с бытовкой. И в мерзлую землю с осени вбитый заржавленный лом. Кабель, плакаты... С колоннами дом,
Дом офицеров. Паркета блистанье, и отдаленные звуки баяна.
Там репетируют танец «Свиданье».
Стенды суровые смотрят со стен.
Буковки белые из пенопласта.
Дядюшка Сэм с сионистом зубастым. Политбюро со следами замен.
А электрички калининской тамбур с темной пустою бутылкой в углу, с теткой и с мастером спорта по самбо, с солнцем, садящимся в красную мглу в чистом кружочке, продышанном мною. Холодно, холодно! Небо родное.
Небо какое-то, Сема, такое словно бы в сердце зашили иглу, как алкашу зашивают торпеду,
чтобы всегда она мучила нас, чтоб в мешанине родимого бреда видел гармонию глаз-ватерпас, чтобы от этого бедного света злился, слезился бы глаз наш алмаз!..
Кухня в Коньково. Уж вечер сгустился. Свет не зажгли мы, и стынет закат. Как он у Лены в очках отразился!
В стеклышке каждом — окно и закат. Мой силуэт с огоньком сигареты.
Небо такого лимонного цвета.
Кто это? Видимо, голуби это мимо подъемного крана летят...
А на Введенском на кладбище тихо. Снег на крестах и на звездах лежит. Тени ложатся. Ворчит сторожиха...
А на Казанском вокзале чувиху дембель стройбатский напрасно кадрит.
Он про Афган заливает ей лихо.
Девка щекастая хмуро молчит.
Запах доносится из туалета.
Рядом цыганки жуют крем-брюле.
Полный мужчина, прилично одетый, в «Правде» читает о встрече в Кремле. Как нам привыкнуть к родимой земле?..
Нет нам прощенья. И нет «Поморина». Видишь, Марлены стоят, Октябрины плотной толпой у газетной витрины и о тридцатых читают годах.
Блещут златыми зубами грузины.
Мамы в Калугу везут апельсины.
Чуть ли не добела выгорел флаг
в дальнем Кабуле. И в пьяных слезах лезет к прилавку щербатый мужчина.
И никуда нам, приятель, не деться. Обречены мы на вечное детство, на золотушное вечное детство!
Как обаятельны — мямлит поэт — все наши глупости, даже злодейства... Как обаятелен душка-поэт!
Зря только Пушкина выбрал он фоном! Лучше бы Берию, лучше бы зону, Брежнева в Хельсинки, вора в законе! Вот на таком-то вот, лапушка, фоне мы обаятельны 70 лет!
Бьют шизофреника олигофрены, врут шизофреники олигофрену — вот она, формула нашей бесценной Родины, нашей особенной стати!
Зря ты шевелишь мозгами, приятель, зря улыбаешься так откровенно!
Слышишь ли, Семушка, кошка несется прямо из детства, и банки гремят!
Как скипидар под хвостом ее жжется, как хулиганы вдогонку свистят!
Крик ее, смешанный с пением Отса, уши мои малодушно хранят!
А толстогубая рожа сержанта, давшего мне добродушно пинка,
«Критика чистого разума» Канта в тумбочке бедного Маращука, и полутемной каптерки тоска, политзанятий века и века, толстая жопа жены лейтенанта...
Злоба трусливая бьется в висках...
В общем-то нам ничего и не надо...
Мент белобрысый мой паспорт листает. Смотрит в глаза, а потом отпускает.
Все по-хорошему. Зла не хватает.
Холодно, холодно. И на земле в грязном бушлате валяется кто-то. Пьяный, наверное. Нынче суббота.
Пьяный, конечно. А люди с работы. Холодно людям в неоновой мгле.
Мертвый ли, пьяный лежит на земле.
У отсидевшего срок свой еврея шрамик от губ протянулся к скуле. Тонкая шея, тонкая шея,
там, под кашне, моя тонкая шея.
Как я родился в таком феврале?
Как же родился я и умудрился, как я колбаской по Спасской скатился мертвым ли, пьяным лежать на земле?
Видно, умом не понять нам Отчизну. Верить в нее и подавно нельзя. Безукоризненно страшные жизни лезут в глаза, открывают глаза!
Эй, суходрочка барачная, брызни!
Лейся над цинком гражданская тризна! Счастьичко наше, коза-дереза, вша-вэпэша да кирза-бирюза, и ни шиша, ни гроша, ни аза в зверосовхозе «Заря коммунизма»...
Вот она, жизнь! Так зачем же, зачем же? Слушай, зачем же, ты можешь сказать?
Где-то под Пензой, да хоть и на Темзе, где бы то ни было — только зачем же? Здрасте пожалуйста! Что ж тут терять?
Вот она, вот. Ну и что ж тут такого? Что так цепляет? Ну вот же, гляди!
Вот полюбуйся же! Снова-здорово!
Наше вам с кисточкой! Честное слово, черта какого же, хрена какого ищем мы, Сема, да свищем мы, Сема?
Что же обрящем мы, сам посуди?
Что ж мы бессонные зенки таращим в окна хрущевок, в февральскую муть. Что же склоняемся мы над лежащим мертвым ли, пьяным под снегом летящим, чтобы в глаза роковые взглянуть.
Этак мы, Сема, такое обрящем...
Лучше б укрыться. Лучше б заснуть. Лучше бы нам с головою укрыться, лучше бы чаю с вареньем напиться, лучше бы вовремя, Семушка, смыться...
Ах, эти лица... В трамвае ночном татуированный дед матерится.
Спит пэтэушник. Горит «Гастроном». Холодно, холодно. Бродит милиция.
Вот она, жизнь. Так зачем же, зачем же? Слушай, зачем же, ты можешь сказать, в цинковой ванночке легкою пемзой голый пацан, ну подумай, зачем же все продолжает играть да плескать?
На солнцепеке далеко-далеко...
Это прикажете как понимать?
Это ступни погружаются снова в теплую, теплую, мягкую пыль...
Что же ты шмыгаешь, рева-корова?
Что ж ты об этом забыть позабыл?
Что ж тут такого?
Ни капли такого.
Небыль какая-то, теплая гиль.
Небо и боль обращаются в дворик в маленькой, солнечной АССР, в крыш черепицу, в штакетник забора, в тучный тутовник, невкусный теперь, в черный тутовник, зеленый крыжовник,
с марлей от мух растворенную дверь.