и Шульгину дали вооруженную охрану, но главной охранной грамотой и универсальным пропуском был огромный красный флаг, развевавшийся над сиденьем водителя. Шульгин вспоминал: «Мы неслись бешено… День был морозный, солнечный… Город был совсем странный — сумасшедший, хотя и тихим помешательством… пока… Трамваи стали, экипажей, извозчиков не было совсем… Изредка проносились грузовики с ощетиненными штыками. Куда? Зачем? Все магазины закрыты, но самое странное то, что никто не ходит по тротуарам, все почему-то выбрались на мостовую. И ходят толпами. Главным образом толпы солдат. С винтовками за плечами, не в строю, без офицеров — ходят толпами, без смысла… И на лицах не то радостное, не то растерянное недоумение…»[129]
В особняке на Миллионной думские эмиссары появились как раз вовремя — Милюков уже заканчивал свою речь. Хриплым голосом он, по словам Шульгина, не говорил, а каркал: «Если вы откажетесь, ваше высочество, будет гибель. Потому что Россия… Россия теряет свою ось. Монарх это ось, единственная ось страны…» Аргументы Милюкова были понятны, но все же мало кого убедили. Из всех присутствовавших только Гучков высказался в поддержку кадетского лидера. Даже Родзянко, даже искренний монархист Шульгин (видимо, впечатленный увиденным на улицах) не рискнули солидаризироваться с Милюковым.
Позицию большинства собравшихся высказал Керенский: «Ваше высочество, мои убеждения — республиканские. Но сейчас разрешите вам сказать как русский — русскому. Павел Николаевич Милюков ошибается. Приняв престол, вы не спасете Россию. Наоборот. Перед лицом внешнего врага начнется гражданская внутренняя война. Умоляю вас во имя России принести эту жертву. С другой стороны, я не вправе скрыть здесь, каким опасностям подвергаетесь вы лично в случае решения принять престол. Во всяком случае, я не ручаюсь за жизнь вашего высочества».
Михаил молча выслушал всех и попросил время подумать. Он пригласил с собой Родзянко и вместе с ним вышел в соседнюю комнату. Как позже вспоминал Родзянко, великий князь задал единственный вопрос — может ли правительство гарантировать ему жизнь, если он согласится занять трон.[130] Родзянко был вынужден ответить отрицательно. Похоже, что Михаил уже принял решение — его уединение с Родзянко продолжалось не более четверти часа. Выйдя к ожидавшим его членам правительства, он сказал:
«В этих условиях я не могу принять престола».
Керенский немедленно сорвался с места: «Вы совершаете благородный, поистине патриотический поступок. Обязуюсь довести это до всеобщего сведения и позаботиться о вашей защите». Часы в гостиной пробили полдень. Тут же был составлен текст отречения Михаила, который вместе с манифестом Николая И в тот же день был опубликован в газетах.
Принято считать, что время все расставляет по своим местам. Но почти столетие, прошедшее с того рокового дня, так и не внесло ясности в вопрос: кто же был прав, Милюков или Керенский? Историки позднейших лет, в зависимости от своих политических симпатий, обвиняли Керенского в том, что он уничтожил последний шанс сохранить монархию, или воздавали ему хвалу за предотвращение гражданской войны. Но насколько реально в той ситуации было воцарение Михаила? Позже Шульгин писал: «Принять престол сейчас — значило во главе верного полка броситься на социалистов и раздавить их пулеметами».[131] Но этого полка не было. Не было ни в Петрограде, ни в Москве, ни на фронте. Фронт, продолжавшаяся война с Германией стали вечным проклятием русской революции. Любой решительный шаг немедленно вызывал вопрос: а как это отразится на положении фронта? В итоге в течение всего периода пребывания у власти Временное правительство колебалось и осторожничало. В конечном счете кровь все равно пролилась, но тот факт, что Россия все же получила восемь месяцев свободы, был определен в особняке на Миллионной.
«ДИКТАТУРА АДВОКАТУРЫ»
В здании своего министерства на Екатерининской Керенский появился только 4 марта. Все предыдущие дни Министерство юстиции не работало, как и другие правительственные учреждения. Прежний министр Н. А. Добровольский был арестован, а новый никак не мог добраться до места службы. В министерство Керенский прибыл на автомобиле. У входа его уже ждала толпа журналистов. Под прицелом фотокамер Керенский демонстративно пожал руку министерскому швейцару. Старый швейцар Моисеев, прослуживший на этом месте не один десяток лет, от неожиданности отпустил дверь, которую услужливо распахнул, и она с шумом захлопнулась прямо перед носом нового хозяина особняка.
В газеты эта история попала в причесанном виде как свидетельство демократизма нового министра. Прошло пять лет, и уже в эмиграции писатель Аркадий Аверченко обращался к Керенскому: «Знаете ли вы, с какого момента Россия пошла к погибели? С того самого, когда вы, глава России, приехали в министерство и подали курьеру руку».[132] С тем, к чему ведет игра в демократию, Керенскому пришлось столкнуться буквально на следующий день. Вместе с несколькими спутниками он отправился на автомобиле в Зимний дворец. Рядом с шофером уселся какой-то солдат — то ли для охраны министра, то ли просто желая прокатиться по городу. Неожиданно на Садовой автомобиль остановился, а солдат выскочил и куда-то побежал. Керенский спросил у водителя, что это значит, и получил ответ, что солдат приказал остановиться, так как хочет купить газету. Керенский вспыхнул: «Что за безобразие! Поезжайте дальше немедленно. Пусть он пешком идет».[133] Однако дело было сделано, и Керенскому приходилось потом вести бесконечные переговоры с делегатами от курьеров и младших письмоводителей, убеждать чиновников различных департаментов, желающих поставить начальником выборного из своей среды.
В результате текущая работа быстро пришла в запустение, тем более что и Керенскому она наскучила уже недели через две-три. Один из современников так описывал атмосферу в доме на Екатерининской: «Самый внешний вид когда-то аккуратно содержимого помещения выглядел теперь неряшливо, чему немало способствовали загрязнившиеся красные тряпицы, развешанные кое-где, в виде революционных эмблем. Курьеры и сторожа бестолково мыкались от двери к двери, не понимая, кого нужно просителям, которые толпились массами в министерских коридорах и расходились, не добившись толка. Все, вместе взятое, производило впечатление какого-то временного пристанища пришлых людей».[134] Новый министр предпочитал делать «большую политику», предоставив мелочи другим.
Адвокат А. А. Демьянов, ставший директором одного из департаментов Министерства юстиции, позже вспоминал: «Беседовать с Керенским о делах было чрезвычайно трудно: его почти никогда нельзя было захватить; у него никогда не было ни одной свободной минуты. Я стал ходить к нему рано утром, когда он вставал и пил кофе. Тут на лету происходили у меня с ним все переговоры».[135] Это был характерный для Керенского стиль. Точно так же он будет вести себя и на посту военного министра, и тогда, когда займет премьерское кресло.
Но в первые дни пребывания в качестве министра юстиции Керенскому еще нравилось играть роль карающей десницы правосудия. Направлена она была в первую очередь против высших чинов судебного ведомства и прокуратуры, сделавших карьеру при старом режиме. Новый министр отправлял их в отставку десятками. Это невольно вызывало в памяти поведение худших из прежних министров юстиции. Один из современников писал, что «в лице Керенского судебное ведомство приобрело левого Щегловитова; пусть Керенский искренне толковал, что хочет поставить правосудие в России на недосягаемую высоту, но поступками своими кривил его влево, как Щегловитов вправо».[136] Кандидатов на освобождающиеся должности новый министр искал прежде всего в знакомой ему среде. Кабинеты министерского особняка на Екатерининской заполнили адвокаты всех мастей и рангов.
Товарищем (заместителем) министра стал петроградский адвокат А. С. Зарудный, в прошлом один из защитников Бей-лиса. На важнейший пост прокурора Петроградской судебной палаты был назначен другой столичный адвокат — П. Н. Пе-реверзев. Целый ряд представителей адвокатского цеха получил места сенаторов, в том числе Н. Д. Соколов — автор знаменитого «Приказа № 1». Помимо прочего, он был одним из руководителей Петроградского совета, но вот оно честолюбие — представляться он все же предпочитал «сенатор Соколов».
Даже самые опытные адвокаты (а может быть, опытные и в первую очередь) имеют весьма специфический угол зрения и на законы, и на процесс судопроизводства. Керенскому в силу молодости и отсутствия практики не хватало знаний во многих областях юстиции. Однако, вместо того чтобы привлечь людей, такими знаниями обладающих, он еще более ослабил свое ведомство, сделав ставку исключительно на коллег по профессии. В результате сложилась ситуация, которую современники не без иронии называли «диктатурой адвокатуры».
Представителям адвокатской корпорации вообще свойственно переоценивать значение слова, и потому задуманные реформы потонули в обилии разговоров. «В здании Министерства юстиции, во всех углах, и утром, и по вечерам, заседали комиссии. Либеральные профессора-юристы наслаждались в них своим собственным, долго сдерживаемым красноречием. Уголовники (специалисты по уголовному праву. — В. Ф.) Чу-бинский и Люблинский побивали в этом отношении все рекорды, не уступал им только все еще красноречивый А. Ф. Кони, который, после переговоров с Керенским, согласился принять должность первоприсутствующего сенатора в уголовном кассационном департаменте. Товарищ нового министра, А. С. Зарудный, председательствуя, руководил прениями, не отказывая и себе в удовольствии высказывать свое мотивированное суждение по поводу каждого высказанного мнения.
Общая комиссия подразделялась на специальные, а эти последние на подкомиссии и на бюро докладчиков. Кто только в них не заседал. Тут были и вновь испеченные сенаторы, из адвокатов, и из, бывших прежде в загоне, либеральных судебных деятелей, и вновь назначенные прокуроры и председатели палат и окружных судов, и некоторые чины прежнего министерства, зарекомендовавшие себя, так или иначе, либерально. Но адвокаты всюду преобладали».[137]
Будучи рожденным революцией, Временное правительство сочетало в себе законодательную и исполнительную власть. В чрезвычайных условиях это было и неплохо, поскольку позволяло принимать законы без долгого обсуждения в парламенте. Но на практике это преимущество зачастую терялось из-за того, что любое начинание тонуло в комиссиях и комитетах, а подчас и сознательно тормозилось в силу межведомственного соперничества. Задним числом вспоминая первые мартовские недели, многие современники характеризовали их как время упущенных возможностей.
Впрочем, сделано все же было немало. Надо отдать должное Керенскому — именно его министерство было инициатором наиболее радикальных перемен. Закон от 20 марта 1917 года отменял национальные и вероисповедные ограничения на свободу передвижения, поступление на государственную службу и учебу. Этим окончательно были уничтожены пресловутая еврейская черта оседлости и иные дискриминационные меры в отношении евреев. Постановлением от 12 марта Временное правительство отменило смертную казнь. Была уничтожена цензура, сняты запреты на деятельность политических партий и общественных организаций. Даже критики правительства признавали, что Россия за счи-таные дни превратилась в самую свободную из воюющих стран. Другое дело, что внезапная свобода больно ударила по порядку и дисциплине. В короткий срок свобода переродилась во вседозволенность, а демократию заменила диктатура толпы. Примером может служить история знаменитых «птенцов Керенского».
Мы уже писали о том, что политическая амнистия и всеобщие выборы были главными лозунгами русской радикальной интеллигенции как минимум с девятьсот пятого года. Поэтому в первые же часы своего пребывания в должности министра юстиции (и не успев еще добраться до министерства) Керенский подписал распоряжение, предписывавшее немедленно освободить из тюрем всех политических заключенных. Эта телеграмма поступила на места днем 3 марта, когда в большинстве городов переворот стал уже свершившимся фактом. Новые революционные власти поспешили открыть двери тюрем, не особо разбираясь в том, за что были осуждены их обитатели. Террористы, на счету которых были жизни невинных людей, участники бандитских экспроприаций вышли на свободу как жертвы старого режима.
В предреволюционной России сложно было провести грань между уголовной и политической преступностью. Либеральная общественность аплодировала убийцам царских сановников. Но это сочувствие было косвенным оправданием убийства как такового. Не случайно Борис Савинков устами героя одного из своих романов задавался вопросом: «Я не понимаю, почему одних людей убивать можно, а других нет?» Кстати, Савинков — террорист с немалым опытом, как и другой его сотоварищ по партии эсеров — убийца Гапона Петр Рутенберг, вскоре занял министерское кресло во Временном правительстве.
Как правило, в тюрьмах уголовники и политические сидели бок о бок, и освобождение «политиков» вызвало брожение среди тех, кто оставался за решеткой. Массовые волнения заключенных имели место в Москве, Ярославле, Ростове, Красноярске. Это побудило нового министра юстиции 14 марта разослать на места телеграмму, где говорилось о том, что «в ближайшем будущем последует приказ о сокращении для всех осужденных сроков наказания и об условном освобождении для некоторых из них». Через три дня, 17 мая 1917 года, Временным правительством было принято постановление «Об облегчении участи лиц, совершивших уголовные преступления». В нем была объявлена амнистия по отношению к целому ряду категорий заключенных: достигшим шестидесяти лет, больным и увечным и т. д. Отдельная статья постановления предполагала освобождение лиц, не входивших в эти категории, но изъявивших желание добровольно вступить в ряды действующей армии.[138]